Даниэль Пеннак - Людоедское счастье. Фея карабина
– Видите ли, козел отпущения – это не только тот, кто в случае необходимости платит за других. Это прежде всего способ объяснения.
(Я, значит, «способ объяснения»?)
– Иначе говоря, таинственная, но бесспорная причина всякого необъяснимого феномена.
(Не только «способ объяснения», но и «бесспорная причина»!)
– Этим объясняются, в частности, еврейские погромы во время эпидемий чумы в средние века.
(Но сейчас–то на дворе двадцатый век, насколько мне известно.)
– Для некоторых из ваших коллег, раз вы козел отпущения, значит, вы и есть тот, кто подкладывает бомбы. По той единственной причине, что им нужна причина, – так им спокойнее жить.
(А мне нет.)
– Они абсолютно не нуждаются в доказательствах. Они верят в вашу виновность, и этого им достаточно. И они снова набросятся на вас, если я не приму меры.
(Так примите же их!)
– Ладно, поговорим о другом.
И начинается разговор о другом. Обо мне, точнее говоря. Просвечивание вдоль и поперек. Например, почему я не попытался использовать по назначению мой диплом юриста (он один из немногих людей на свете, кому известно, что я – счастливый обладатель этой почтенной ксивы). В самом деле, почему? Поди знай! Ребячий страх остепениться, «вписаться в систему», как говорили в те времена? Но я–то никогда особенно не клевал на эту удочку – тоже порядочная дешевка!
– Принимали ли вы участие в деятельности какой–нибудь общественной организации?
Ни какой–нибудь, ни самой солидной. В те времена, когда у меня были друзья, я предоставлял им играть в эти игры. Это они меняли дружбу на солидарность, механический бильярд на ротапринт, балдение в кафе на дежурства в комитетах, лунный свет на булыжники, Гадду на Геварру. Кто был прав, я или они, – этот вопрос не по зубам никому из тех, кто пытается на него ответить. А кроме того, мать у меня уже была в бегах, детей полон дом, Лауна крутила свои первые романы, Тереза орала по ночам так, что просыпался весь Бельвиль, а Клара каждый день два часа шла из детского сада, расположенного в трехстах метрах от дома («Я смотлю, Бен, мне нлавится смотлеть». Уже тогда.)
– Кто ваш отец?
Один из материных хахалей. Первый. Ей тогда было четырнадцать. Я его никогда не видел, так что можете смахнуть слезу, комиссар. Но он не плачет, а регистрирует, анализирует и, уж конечно, ничего не забудет.
Затем возникает щекотливый вопрос о тете Джулии и о том, что она «значит» для меня. А в самом деле, что она для меня «значит»? Помимо того сеанса суровой сексуальной самокритики и репортажа, который она готовит… Но это его не касается.
– Об этом еще рано говорить.
– Или уже поздно.
Он чуть прибавляет свет в лампе, чтобы я мог оценить всю степень серьезности, которую он придал своему лицу.
– Остерегайтесь этой дамы, господин Малоссен, не давайте вовлечь себя в какое–нибудь… в какую–нибудь совместную деятельность с ней, о которой позже вам, может быть, придется пожалеть.
(Молчание – это… молчание.)
– Журналисты обожают непосредственность, не заботясь о том, что может из этого выйти. Но мы–то знаем, что непосредственность – продукт воспитания.
– Мы? Почему мы?
(Это у меня как–то само собой вырвалось.)
– Но вы же глава семьи и, следовательно, воспитатель. Я тоже до некоторой степени.
После чего он еще раз излагает мне свои выводы. Он не думает, что взрывы – дело моих рук.
Однако факт остается фактом: бомбы взрываются там, где я в этот момент нахожусь. Из чего следует, что кто–то пытается свалить это дело на меня. Кто же? Секрет. Все это, впрочем, не более чем гипотеза, которая подтвердится при случае или будет опровергнута.
– При случае? Что вы имеете в виду?
– При взрыве следующей бомбы, господин Малоссен.
Прекрасно. А если она все разнесет? Наивный вопрос, который я, однако, задаю.
– Наши эксперты не думают, что это произойдет. Я тоже не думаю.
Допрос заканчивается кое–какими рекомендациями, точнее сказать, распоряжениями дивизионного комиссара Аннелиза. Два–три дня я сижу дома, чтобы зализать мои болячки, а затем возвращаюсь в Магазин. Там я должен вести себя абсолютно так же, как раньше, и, в частности, ходить там, где ходил. Два специалиста по наблюдению будут следить за мной с утра до вечера, и каждый, кто подойдет и заговорит со мной, будет зафиксирован этими живыми видеокамерами. Они будут, так сказать, прицельной рамкой, а я – точкой прицела. Вот так. Вы согласны, господин Малоссен? Сам не зная почему, я соглашаюсь.
– Хорошо, я сейчас распоряжусь, чтобы вас доставили домой.
Он нажимает на некую кнопочку (еще одна уступка современности) и просит Элизабет оказать ему такую любезность – попросить зайти к нему инспектора Карегга. (А, любителя турецкого кофе!)
– И последнее, господин Малоссен. Что делать с теми, кто на вас напал? Они бы убили вас, не окажись поблизости один из моих сотрудников. Не хотите ли возбудить дело? У меня тут полный список.
Он достает из папки бумагу и протягивает мне. Дико хочется прочитать. Прочитать и замести к такой–то матери этих гадов. Но – изыди, Сатана! – светлый ангел во мне отвечает «нет». Дурачье они, эти ангелы!
– Как хотите. Так или иначе, им придется ответить за нарушение общественного порядка в ночное время. Кроме того, об их поведении мы уже сообщили дирекции Магазина.
Боюсь, что ребра от этого у меня целее не будут.
22
Париж дрыхнет, а инспектор Карегга ведет машину, как все полицейские мира печатают на машинке, – двумя пальцами. На нем все та же куртка с меховым воротником. Я прошу его сделать небольшой крюк, чтобы я мог заскочить к Тео. Он соглашается.
Я собирался взбежать по лестнице через две ступеньки, а приходится тащиться со скоростью две ступеньки в час. На каждой площадке – сеанс реанимации. А когда наконец добираюсь до его этажа, вижу приколотую к двери фотографию Тео в переднике, украшенном букетиком из четырех маргариток. Все ясно. Дома его нет, он у меня. Ребята, должно быть, забеспокоились, позвали его, и он отправился выполнять обязанности няньки.
Возвратившись к инспектору Карегга, застаю его на грани дезертирства. Чтобы хоть как–то вознаградить его за ожидание, прошу высадить меня не доезжая пятидесяти метров до дома, на углу улицы Рокетт и Фоли–Реньо; таким образом, ему не придется делать круг по бульвару. Большое спасибо, он сегодня дежурит и очень торопится. Кое–как вываливаюсь из машины и волочу свои кости к ребятам. К моим детям. Даже сердце слегка защемило, и я почему–то вспомнил профессора Леонара. Итак, доблестного защитника рождаемости замочили у меня на работе. Интересно. Не похоже это как–то на него – ходить по универмагам, а забавляться с фотоавтоматом и подавно. Профессор Леонар – это вам не ширпотреб, это сугубо штучный товар. Его шмотки на той лекции тянули как минимум на двадцать–тридцать кусков. У таких, как он, правый и левый ботинок шьют разные мастера, которые сидят на этом деле всю жизнь. Нет, типу такого сорта нечего было делать в Магазине. Такой и в метро не ездит, разве что по рассеянности, сильно разволновавшись. Или чтобы отыграть фант после очередной вечеринки у своей дочери.
(Господи, никогда не думал, что пятьдесят метров – это так далеко!)
Леонар, профессор Леонар… Он все–таки не такой, как Сенклер, он из другого теста. Он не перенял традицию, а родился в ней. Всосал свои непреходящие ценности с молоком натуральной кормилицы, в самом деле выписанной из нормандской деревни. За его спиной, наверно, дюжина поколений дипломированных врачей. В старину – королевский лейб–медик, сегодня, может быть, председатель национальной медицинской корпорации… Словом, сливки врачебного сословия, начиная с мольеровских лекарей. И чтобы такой человек случайно погиб в таком неприличном месте, в компании владельца занюханного гаража и инженера дорожного ведомства, влюбленного в собственную сестру? Так низко пасть! Так скомпрометировать семью! Его похоронят тайком, темной, безлунной ночью.
(Да неужели тут всего пятьдесят метров?)
Кончай трепаться, Малоссен! Не суди предвзято и не занимайся демагогией. Ты же подонок, ты ж ни фига не смыслишь в повадках так называемой элиты. Приспособление – вот их единственный метод. Весь секрет их власти в приспособлении. Они приспосабливаются ко всему, они вылезают в президенты, играя на гармошке. И на метро–то они не ездят только потому, что с королевской непосредственностью ходят пешком по Елисейским полям.
Пьер Карден сверху, ширпотреб снизу. Приспособление.
Тео действительно у нас. И Клара. И Тереза. И Жереми. И Малыш. И Лауна со своим животом. И Джулиус, который показывает мне язык. Моя семья. Мои.
– Бен!!!
И – молчание. Это одна из моих сестричек закричала от ужаса, увидя меня. Которая же? Лауна обеими руками зажала себе рот. Тереза за своим письменным столом смотрит на меня как на привидение (а я и есть привидение). У Клары, стоящей возле своей кровати, глаза наполняются слезами. Затем ее руки принимаются что–то искать на ощупь за спиной, и на свет появляется «лейка». Вспышка. И ужас отступает, моя рожа приобретает реалистические пропорции.