Силвер Элизабет - Обреченная
Порой, когда эта девушка проходила из отдела американских художников в отдел костюма, я видела, как она останавливается у какой-нибудь картины и встречается взглядом с кем-то из персонажей, словно у них была общая тайна. В этот краткий момент Сара Диксон казалась довольной. Ее плечи расправлялись, наполненные силой, ноги становились в пятую позицию, а руки охватывали щеки, словно она позировала для фотографа. Она не замечала толп посетителей вокруг, шумных малышей, школьных экскурсий на полсотни детей, возглавляемых одинокой училкой лет за сорок и выглядящей на весь полтинник, европейских туристов, обтекающих ее справа и слева, держась за руки… Она умела жить лишь в безопасности рам. Нечто красивое, написанное в цвете по выбору другого человека и по артистическим вкусам третьего, созданное для определенной цели – носить дорогое и изысканное одеяние в надлежащем месте, чтобы тысячи людей в свой выходной могли полюбоваться на это восхищенным взглядом. Я никогда не узнаю, какими тайнами она делилась с балеринами Дега, приехавшими из Лувра по обмену, или с рубенсовскими женщинами, глядящимися в зеркала.
Во время всех моих посещений музея я ни разу не видела, чтобы мой отец хоть заглянул туда, чтобы встретиться с Сарой во время ланча, подобрать ее после работы или привезти на работу. Даже если он и знал, где находится Филадельфийский художественный музей, он наверняка ждал снаружи, на ступенях, воплощая свой идеал с утреннего киносеанса, бегая вверх-вниз и, вне всякого сомнения, неизбежно налетая на туристов. Так или иначе, я никогда не задерживалась посмотреть. По всему, что мне удалось узнать, та связь, о которой заявляла Марлин Диксон, не могла существовать и не существовала.
Я уже была готова позвонить Марлин и сказать, что беспокоиться не о чем – по крайней мере, в отношении моего отца, – когда решила проследить за Сарой после работы, чтобы посмотреть, пойдет ли она в «Бар-Подвал» или еще в какое-нибудь заведение в северной части Филадельфии. Было шесть вечера, и она вышла из боковой двери музея с тяжелым рюкзаком на плечах вместо кожаного кейса, который обычно носила с собой. Она не пошла в метро, не перешла через реку, чтобы вернуться домой. Она словно без цели пошла через парк Бена Франклина, направляясь на восток, пока не дошла до Маркет, где свернула, чтобы пересечь реку, и продолжила идти квартал за кварталом, когда любой другой на ее месте уже давно поймал бы такси, пока не дошла до кампуса университета. Где-то в районе Дрексела Сара сняла рюкзак с правого плеча, расправила спину, перевесила его на левое плечо и снова двинулась в путь, пока не дошла до библиотеки.
Я замялась. Я пять лет не переступала порога ничего связанного с университетской библиотекой. Однако теперь я продолжала идти, вся на нервах, осторожно ставя одну ногу перед другой. Двадцать футов цемента рекой разделяли нас, и по этой реке плавали студенты, готовившиеся к экзаменам в середине семестра. Прежде чем открыть дверь, Сара обернулась ко мне, словно узнав меня – по беговой дорожке? По парку? По музею? Затем она исчезла внутри.
Я подошла к главной двери в тот момент, когда другой студент «подрезал» меня, и я споткнулась о кусок цемента, торчавший из земли, как океанская волна. С некогда сырого цемента на меня смотрели те самые буквы: «Берегись кровавой мисс из Ван Пелт 4».
Я не подняла взгляда, чтобы узнать, не смотрит ли на меня Сара, и не стала входить следом за ней. Я не хотела видеть стеллажей на букву «Н» в разделе «История» или пересматривать различные трактовки Французской революции. Поток неологизмов, неофитов, непотистов и некрофилов подхватил меня и унес домой.
Я отказывалась следить за Сарой Диксон три недели.
* * *На шестой неделе моей слежки за мисс Диксон на деньги Марлин я узнала об убийствах в «Пабе Пэта». Я была возле дома Сары и ела шоколадный блинчик из моего любимого передвижного магазинчика, ожидая ее возвращения домой, когда наступила в трехдюймовую кучу собачьего дерьма.
Мимо проехала молодая семья с дорогой коляской, грубо хихикая и тыкая в меня пальцами – они напомнили мне, насколько я не вяжусь с Риттенхаузом. Я огляделась в поисках урны. Сугробы выброшенных рожков из-под мороженого, оберточных бумажек и рваных салфеток торчали оттуда, как мусорный букет. У меня не было выбора. Я не собиралась уходить. Я нашла лучшую точку для наблюдения – достаточно близкую, чтобы увидеть, кто входит и выходит, и достаточно удаленную, чтобы слиться с гуляющей в парке толпой.
Я вытащила из мусора первую попавшуюся мне не слишком запачканную бумажку и вытерла подметку. Черная дрянь забилась в углубления, так что до конца отчистить подошву не удалось. Но пока сойдет. Я снова надела обувь, держа замаранную газету двумя пальцами, как радиоактивный мусор, и бросила ее в урну к остальному.
Когда мои глаза сфокусировались на этой газете, сквозь коричневые пятна проступили буковки. На меня с черно-белого газетного снимка смотрела моя будущая товарка по камере смертников. Заголовок прямо над ее фото гласил: «Вратарь пропустил смертельный мяч в свои ворота». К сожалению, журналист в своей статейке путался не только в метафорах, но и в видах спорта, причем настолько сильно, что я даже не поняла, в чем, собственно, обвиняют убийцу из «Паба Пэта», ну, кроме того, что она могла бы получше играть в теннис или соккер. Я вытащила газету из мусорки, чтобы прочесть эту статью, но дошла только до «убийца из спортивного бара хотела слишком много лимонада», когда услышала голос отца:
– Ноа? Это ты?
Я затолкала газету назад в мусорку и подняла глаза. Калеб шел ко мне с букетом белых гербер.
– Это ты! – радостно воскликнул он, на мгновение оглянувшись, прежде чем подойти ко мне. Мои руки повисли, и я позволила ему обнять себя. – Как ты? Где ты была?
Я бесстрастно кивнула, уставившись на прекрасные белые лепестки гербер у него в кулаке.
– Что ты здесь делаешь, куколка? Ты не ответила ни на один мой звонок. Я так за тебя волновался! – упрекнул меня отец.
– Я просто ела блинчик, – пробормотала я, показывая на остатки моей еды в мусорке. – У них в фургончике лучшие блинчики в городе, потому я хожу за ними сюда.
Отец поднял руки, шутливо сдаваясь.
– Я просто спросил, – сказал он. – Просто спросил, вот и все. Ничего страшного, если папа задаст вопрос единственной дочери.
Его глаза метались между мной и элитным высоким жилым домом.
– Это для Сары? – спросила я, показывая на цветы.
Вокруг глаз и рта Калеба тут же залегли складки. Он подался ко мне.
– Ноа…
– Не нойкай, папа, – сказала я, отчеканивая последнее слово. – Ты понимаешь, что делаешь? Господи, она же моя ровесница!
– Откуда ты знаешь о Саре?
– Я много что знаю, – сказала я. Ветерок сорвал горсточку листьев с соседнего дерева.
– Ладно, куколка. Разве твой старый отец не заслуживает второго шанса на любовь?
Моя грудь начала часто вздыматься.
– Любовь? Вот только не надо мне про любовь гнать!
– Да, любовь, – настаивал отец.
– А разве не любовь ты оставил в Лос-Анджелесе сколько там лет назад? Двадцать три?
Он опять поднял руки по-дурацки комическим жестом, изображая капитуляцию. Мне захотелось их оторвать.
– Это больно, – сказал он, изображая отступление. – Но я переживу. Переживу. Я крепкий парень, мне и не такое говорили.
– Чем больше ты говоришь, тем карикатурнее становишься. – Я показала на здание. – Как ты вообще с ней встретился? Она же в Риттенхаузе живет!
Папа не ответил.
– Она моя ровесница, Калеб. Это все равно что собственную дочь трахать, – заявила я.
– Не смей со мной так разговаривать! – подскочил отец.
– Не смей? Спрашиваю еще раз – как ты с ней познакомился?
Калеб сел на соседнюю скамеечку. Это могла быть та самая, возле фонтана, на которой мы сидели несколько месяцев назад.
– Честно? – спросил он.
– Была бы тебе благодарна.
– Я искал тебя, когда мы впервые встретились. Я мог бы поклясться, что она – это ты, прежде…
– Ты смеешься, что ли? Ты, блин, смеешься?
– Дай закончить! – взмолился папа.
– Я даже не могу перечислить все причины, почему это отвратительно. Но попытаюсь. Начну в алфавитном порядке. Адски. Безобразно. Вероломно. Грязно и грубо. – Моя грудь вздымалась и опадала. – Гадко. Гнило. Гнусно.
– Дай мне хотя бы объяснить!
– Жестоко. Жутко.
– Ноа! – крикнул отец, но тут же замолк. – Прошу тебя. Тогда у меня действительно было трудное время.
– Да, папочка, это было трудное время для всех нас. Ну так почему?
– Послушай, – мучительно проговорил Калеб. – Мне правда трудно об этом говорить.
– Правда? – рассмеялась я. – Труднее, чем обо всем остальном, о чем ты мне рассказывал?
– Ладно, – сказал он, уступая. И снова эти дурацкие руки взлетели вверх, говоря о его отступлении или о пассивности. Или это просто была привычка из-за арестов. – У меня в то время нервы были правда ни к черту. Я только что купил бар и продолжал устраивать свою жизнь так, чтобы войти в контакт с тобой.