Станислав Родионов - Запоздалые истины
Он чуть приоткрыл форточку — студеный воздух, очищенный ветром, дождем и тополями, потек в щель. Рябинин прильнул к ней, как к ведру с колодезной водой.
И потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Осенью воздух мы пьем, зимой дышим, летом вдыхаем, а весной им задыхаемся...
В дверь постучали.
— Войдите!
Иветта Семеновна Максимова вошла в кабинет, подобно втекающему осеннему воздуху, — свеженькая, с проступившим румянцем, с запахом холода и духов «Нефертити». Она улыбнулась следователю, как старому знакомому:
— Здравствуйте. Я пришла...
— Здравствуйте. Что-нибудь вспомнили?
— Да-да.
Они сели к столу с разных сторон и посмотрели друг на друга нетерпеливыми взглядами — она от желания обрадовать следователя, а он от желания получить информацию.
— Что-нибудь о машине? — попытался угадать Рябинин.
— Нет, о ее внешности.
Сожалеющая мысль о том, что автомобиль не найти, коли в городе их тысячи, шмыгнула в радостном ожидании — внешность преступницы важней автомобиля.
— Слушаю, — он поправил очки и глянул на пишущую машинку, словно та могла уйти, не дождавшись ее показаний.
— Ага... У нее серые короткие волосы.
— Вы говорили, что она в берете...
— Да, в берете, а из-под него торчат короткие серые волосы. И такая стрижка, рубленая...
— Какая?
— Ага, будто она стриглась не в парикмахерской, а так, у знакомой.
Рябинин заложил чистый бланк, и его пальцы, несомые радостью, выстукали строчки не хуже заправской машинистки. На последний удар губы свидетельницы сразу же отозвались своим «ага»:
— Ага, лицо у нее грубое, какое-то землистое. Похожее на плакаты.
— На какие плакаты?
— На медицинские, когда рисуют какую-нибудь холеру в образе женщины.
— Подробнее, пожалуйста.
— Ага... Нос длинный и острый. Лоб узкий, скошенный. Глаза блестят, как у пьяной.
Рябинин печатал — с такими приметами уголовный розыск найдет ее за день.
— Ага, у нее на кисти руки наколка.
— Что изображено?
— Не рассмотрела, но вроде бы гроб или крест.
Неприятное чувство, предшествующее гастритной боли, затлело в желудке. Неужели рецидивистка? Уголовный розыск перекрывал железнодорожные и автобусные вокзалы. А если они вдвоем и у них своя машина... Неужели гастролерша?
— Ага, и у нее золотая фикса.
Рябинин оторвался от букв, задетый недоброй догадкой. Круглое и миловидное лицо свидетельницы, гипсовое ночью, теперь горело каким-то истошным жаром. Она радостно смотрела на следователя, готовая ответить на любой его вопрос.
— А не заметили, был ли у нее в рукаве кастет?
Она думала миг, она даже «ага» потеряла.
— Что-то там блеснуло...
— Под кофтой пистолета не заметили?
— Да-да, одежда топорщилась.
— А хвостик? — тихо выдохнул он.
— Какой хвостик? — понизила голос и она.
— Маленький, как у ведьмы.
Она замешкалась от необычности вопроса, но ее сознание работало. Рябинин видел, как она тужится, выискивая ответ. Он ждал, удивленный.
— Вы... в переносном смысле?
— Нет, в прямом.
— Хвостика не заметила...
Здравый смысл остановил ее. Но она не спохватилась, не рассмеялась и даже ответила уклончиво — не заметила; хвост, может быть, и торчал, но она не заметила.
— Иветта Семеновна, а вы все это выдумали.
— Ага... Что я выдумала?
— Внешность преступницы.
— Зачем мне это нужно? — удивилась она.
— Не знаю. Ну, например, чтобы загладить свою моральную вину, вы захотели угодить следствию.
Она приоткрыла рот и отпрянула от стола, от машинки, от следователя.
— Иветта Семеновна, тогда чем объяснить, что вчера вы ничего не знали, а сегодня описываете ее внешность до мелочей?
— Но я же вспоминала всю ночь! — крикнула она.
— И вспомнили и фиксу, и наколку? — тоже чуть повысил голос Рябинин.
— Вы же сами сказали, что это была преступница...
Он увидел, что сейчас она расплачется. Ее щеки безвольно обвисли, на глазах теряя свою краску. Носик дрогнул, и она, уже ничего не видя, полезла в сумку за платком.
— Сами сказали, что это преступница, — повторила она, удерживая слезы на последней грани.
И Рябинин вдруг понял: нет, она не выдумала, не обманула и не вспомнила. Вчера он сказал, что женщина, пославшая ее за ребенком, преступница. А у каждого, кто смотрит и читает детективы, сложился облик преступника — страшного, уродливого, нечеловеческого. Ночью свидетельница вспоминала эту женщину... А коли она преступница, то и должна походить на преступницу. Так появились блатная фикса, гробовая наколка и казенная стрижка.
Рябинин выдернул из каретки ненужный протокол и сдвинул машинку на край стола. В кабинете стало тихо: следователь бесшумно протирал очки, свидетельница мяла в ладони бесшумный платок.
— Ну вы хоть ее узнаете? — спросил он, как и на вчерашнем допросе.
— Узнаю, — с готовностью вспыхнула она, но, нарвавшись на угрюмый взгляд следователя, добавила утекающим голосом: — Может быть...
— Может быть, — повторил Рябинин. — А мать девочки не видит тихих снов.
Из дневника следователя. Как-то, когда Иринка капризничала, я в сердцах спросил ее:
— Ты что, пуп земли?
Новые слова и обороты ее завораживают. Она смолкла, уставившись на меня округленными глазенками. Я знаю, что сказанное мною отложилось в ее головке, как там откладывается все новое.
У них в классе есть Валя Сердитникова, которая убеждена, что Бетховен жив. Ее безуспешно разубеждает весь класс. Сегодня она позвонила Иринке и, как я понял, сообщила, что Бетховен только что выступал по телевидению. Иринка охала, ахала, спорила, а потом спросила:
— Валя, ты октябренок или попа земли?
Девять высоких зданий стояли так, что прогалы меж ними издали не виделись — каждый дом какой-то своей частью набегал на фон другого дома, образуя все вместе единый, скалистый массив. Их стены облицевали синей плиткой, которая в осеннем белесом воздухе посветлела. И казалось, что посреди поля встал голубой замок и ждет своих рыцарей и своих принцесс. Они, рыцари и принцессы, обремененные зонтиками, сумками, портфелями и авоськами, торопливо шли по асфальтовой дорожке — кто к замку, кто к троллейбусной остановке.
Скамейка из широких реек стояла у тополька, который по молодости растерял почти всю листву. Третий вечер инспектора сидели тут с Иветтой Максимовой и бездельно разглядывали прохожих. Место казалось удачным: с одной стороны дорожки навалены трубы и плиты, с другой стояла вода, походившая на необозримую лужу или на обозримое озеро. Правда, к домам кое-где были проложены деревянные мостки, но лишь для пешеходов к соседним улицам. Путь же к транспорту и в город лежал тут, мимо их широкореечной скамейки.
Они много говорили, чтобы выглядеть неприкаянной компанией, осевшей в этом местечке.
— Товарищ капитан, дежурного райотдела обижают странные звонки.
— Какие звонки?
— Некая женщина настырно просит выслать оперативника для ремонта паровой батареи.
— А дежурный что?
— Само собой, не выражается.
— Ну, а женщина?
— Говорит, не обманывайте. Уже, мол, чинили.
Петельников неожиданно вздохнул, спрашивая уже неизвестно кого:
— Неужели у нее течет батарея?
— Все течет, все изменяется, товарищ капитан.
Если из домов шли одинокие пешеходы, то к домам текла долгая и нетерпеливая людская лента, выплеснутая транспортом. Каждая женщина вызывала у свидетельницы какое-то тихое обмирание — она безмерно расширяла глаза и вроде бы неслышно ахала. Сперва Петельников вполголоса спрашивал: «Ага?» — но потом только переглядывался с Леденцовым. Если она когда-то и могла опознать преступницу, то теперь ее память, размытая потоком женских лиц, вряд ли была на это способна. Но инспектора упорно сидели, надеясь на ее проблески, на случай, на свою интуицию, — и на все то, на что надеются, когда больше надеяться не на что.
Когда схлынула очередная толпа, свидетельница взяла на колени свою опухшую сумку и вынула шуршащий сверток с доброй дюжиной бутербродов.
— Ешьте, товарищи...
Леденцов воспрял:
— Мы не сэры и не паны, не нужны нам рестораны.
После трех часов напряженного сиденья, да на осеннем воздухе, пахнувшем водой и остатками полыни, бутерброды с подсохшим сыром казались изысканной едой. Себе она взяла один, тоненький.
— Это почему же? — удивился Петельников.
— Без чая не могу, изжога.
— Гастрит, — заключил Леденцов. — Картофельным соком со спиртом лечить не пробовали?
— Нет. Помогает?
— А чистым спиртом?
— Что вы...
— А пыльцой орхидеи с медом и со спиртом?
— Впервые слышу.
— А точеными когтями летучей мыши?