Игорь Христофоров - Смертельное шоу
Оставшись один, он только теперь заметил электрическую пишущую машинку, потом увидел монитор компьютера на столике секретарши, потом телефон и факс. Комната как будто не сразу стала видна, а вроде бы разворачивалась кадрами из фильма, и на экране появлялось то, куда устремлялась любопытная камера. Когда камера достигла двери, уже не хлипко-белой, а монументальной, в обтяжку обитой темно-зеленой кожей, левая створка ее открылась в сторону секретарской комнаты, и из нее выпорхнула такая красивая девица, что у Саньки похолодело все внутри.
Говорят, что немцы всех своих красивых женщин сожгли на кострах в мрачные годы средневековья. Сожгли потому, что красивых считали ведьмами. Хотя дело, скорее всего, в зависти. В эту минуту Санька бы спас из огня вошедшую в комнату девушку. Если бы ее, конечно, решили сжечь. У нее было такое красивое лицо, что ему даже показалось, что оно светится. Сладко-приторный запах стал еще заметнее. Это были духи, но сравнение с сиропом сидело в башке, и теперь показалось, что Саньке прямо под нос поднесли бокал с этим сиропом.
У девушки почему-то огнем пылали щеки. Она молча, с полным безразличием, будто перед ней была мебель, а не парень неплохого возраста и не самой дурной внешности, проплыла мимо него, и Санька с удивлением заметил, что она сжимала в кулачке трусики.
-- Здравствуйте, я... вот... -- в спину ей пробормотал Санька, но, кажется, так и остался для девушки мебелью.
Она беззвучно скользнула за белую дверь в комнату напротив, и оттуда вскоре донесся шум журчащей воды. Потом его сменил уже другой, булькающий звук. Девушка явно полоскала рот. Когда она выплевывала воду в раковину, казалось, что за дверью находится не райское создание, а огромная тетка из тех, что продают пирожки у вокзалов.
Наверное, она плескалась бы там сутки, но звонок, ворвавшийся в комнату, заставил ее выйти из-за белой двери. Ловко перебирая стройными лайкровыми ножками, она скользнула на свое место, ловко провернулась на кресле-крутилке вправо и сняла трубку с элегантностью манекенщицы, сбрасывающей соболиное манто с плеч под вздох зала.
-- Рада вас слышать, Леонид Венедиктович, -- пропела она в трубку.
Печально, но голосочек у нее оказался чуть надтреснутым. К лицу он явно не шел. К такому антуражу требовалось что-нибудь похожее одновременно на писк мышки, мяуканье кошечки и звон колокольчика.
-- Эдик у себя... Да, он вечером к вам заедет... Соединить?
Она все с той же грациозностью притопила клавишу, беззвучно опустила трубку на рычажки и только теперь показала, какого цвета у нее глаза. Они были серо-зелеными. Но почему-то смотрелись карими. Наверное, потому, что Саньке всегда нравились девушки с яркими, по-восточному карими глазами, и он не мог не дополнить красоту девушки своей частичкой красоты.
-- Вы по какому вопросу? -- спросила она, посмотрев на грязную санькину куртку, нагло висящую на белоснежной вешалке.
-- У меня письмо к Федору Федоровичу, -- еле нашел он в себе силы ответить. -- От брата.
-- Давайте его.
-- Ну, я бы сам...
Он остолбенело смотрел на ее протянутую ладошку. Именно в этой ладошке были еще пару минут назад зажаты трусики, и от этого даже пустой открытая ладонь казалась стыдной.
-- Я бы...
-- Давайте ваше письмо.
Ее властности мог бы позавидовать Косой.
Санька нехотя достал из кармана брюк паспорт, вынул из его страниц драгоценную бумажку и старательно разгладил сгиб, проходящий посередине.
-- Вот... Только осторожно, не потеряйте.
Девушка ничего не ответила. Она взяла бумажку двумя пальчиками за уголочек с таким видом, будто держала за хвостик мертвую мышь, и торопливо унесла ее за темно-зеленую дверь. Назад она вышла не так быстро, как ожидал Санька. И снова у нее были алые щеки.
-- Зайдите, -- безразлично сказала она.
Санька метнулся к куртке, потом к двери, потом опять к куртке. Дорожная привычка держать все свое при себе все-таки заставила сорвать куртку с вешалки. Сунув ее под мышку, он нырнул в кабинет и, увидев сидящего за огромным столом человека, чуть не брякнул: "Здравствуй, пахан!"
Из глубины огромной комнаты на него смотрел своими сонными
глазами... Косой. Высокий лоб с залысинами, выступающая вперед
челюсть с обветренной нижней губой, широкий мужицкий нос. Ноги,
ставшие чужими, с натугой, медленно подвели его к столу, и только
после того, как хозяин кабинета прохрипел: "Садись", он разглядел мешки на подглазьях и желтую каплю бородавки на подбородке. Призрак Косого испарился из кабинета. Остался исключительно солидный мужчина в синем костюме при галстуке, который держал в руках его записку и смотрел на Саньку странным взглядом.
-- Ах да, забыл!.. Бывшим зекам нельзя говорить "Садись". Присаживайся... Как тебя звать-то?
-- Санька, Федор Федорович.
Хозяин нервно дернул бровью и положил записку на стол.
-- Я не Федор Федорович. Когда-то был Федором Федоровичем. Но в шоу-бизнесе свои законы. Здесь очень важен яркий псевдоним. Поэтому я теперь Эдуард Золотовский. Запомнил?
-- Д-да... А как, извините, отчество?
-- Нету отчества! -- еще дальше отодвинул от себя записку Золотовский. -- Я же сказал, Эдуард! Это псевдоним. У псевдонимов отчества может не быть.
-- Косой хорошо о вас говорил, -- соврал Санька.
Просто требовалось что-то сказать, а ничего в голове не было.
-- Что же он такое говорил?
-- Что вы его в зоне не забываете.
Санька сказал, а сам, не закрывая глаз, сожмурился. Ему было страшно от того, что Золотовский может среагировать плохо, и он с ужасом ждал ответа, совсем не видя его лица, хотя глаза так и оставались открытыми.
-- Если бы он меня слушался, то не попал бы туда, -- недовольно пробасил Золотовский.
-- Он так и говорил, Фе... Эдуард э...
-- С его статьей ему на строгаче положено кантоваться, а не на общем режиме. Пусть спасибо скажет, что судья хоть это скостил. А знаешь, сколько штук стоила эта петрушка?
-- Много, -- предположил Санька.
-- Что ты понимаешь?! Для тебя миллион рублей -- много. А для меня миллион "зеленых" -- мало. Врубился?
-- Ага.
Холеные пальцы с желтыми каплями золотых печаток опять придвинули бумажку к себе. Сощурившись и чуть откинув назад голову, Золотовский еще раз прочел текст.
"Дальнозоркий, -- догадался Санька. -- Значит, под пятьдесят. Большая разница". Косому было под сорок.
-- А что у него за болячка такая? -- не поднимая глаз, хрипло спросил Золотовский.
-- Рак.
-- Серьезно?!
Его вскинувшиеся на Саньку глаза оказались вовсе не сонными. Такими их делали подсиненные какой-то болезнью мешки. А так -- обычные глаза, только уж очень плутовские. Как у карточного шулера.
-- Уже вся зона знает.
-- А рак чего?
-- Что-то в кишках.
Золотовский заметно подобрал живот, потом его снова выпустил. Его собственные кишки промолчали, и он успокоился, но записку почему-то чуть отодвинул от себя.
-- Чего он про твою глотку пишет? Поешь ты, что ли? -- безразлично спросил он.
-- С самого раннего детства.
-- А чего поешь-то?
-- Все что угодно!.. Могу Антонова, могу Малежика или там Киркорова!
-- Это они пусть сами поют, -- поморщился Золотовский. -- У них своя мафия. У меня -- своя.
-- Могу...
-- Кольке легко фитюльки писать. Если б я сам первым в связке был!
-- Я хоть сейчас...
-- У самого неприятность на неприятности.
В стекле часов, башней стоящих в углу кабинета, Санька уловил чье-то отражение, и заготовленная фраза, что он готов спеть хоть сейчас, повисла между зубов. Из угла, на фоне мерно раскачивающегося маятника, Саньку мрачно сверлили глаза. Они были единственными белыми пятнышками. Все остальное -- лицо, волосы, рубашка наблюдателя убивали своей серостью. Охранник, который отпустил его у входа в офис, здесь был "на товсь", и любая Санькина глупость закончилась бы тем, что он вылетел бы из кабинета.
Тактику настырного давления требовалось сменить на тактику упрашивания. В зоне это умели лучше всех делать опущеные, и Санька, пытаясь припомнить их жалостливую тональность, попросил Золотовского:
-- Христа ради, гражданин директор, если нельзя певцом, то я готов хоть пол мыть...
-- Рак, говоришь, у него? -- ничего не услышав, самого себя спросил Золотовский.
Брат, всю жизнь бывший его обузой, вполне мог навсегда закрыть эту статью расходов. Требовалось подождать совсем немного. И брать на испытательный срок этого немытого, пропахшего вокзальной вонью парня тоже уже не нужно было. Мертвые не спрашивают о своих прежних просьбах. Мертвым всегда все равно, что происходит на Земле.
Пальчиком Золотовский уже совсем отодвинул от себя на край стола записку, но тут его как кольнуло. Записка могла оказаться последним сообщением от брата. А последняя просьба перед смертью -- свята. А вдруг кто-то из корешей брата решит проверить ее выполнение? Или, что еще хуже, за этим сопляком стоит еще какой-нибудь вор в законе?