Василий Казаринов - Тень жары
Потом я потерял ее из виду. Пару раз она была замужем – за нашими парнишками, и оба раза, кажется, неудачно. Первый муж был слишком прост, второй – слишком замысловат. Первый был детдомовец и к тому же, как потом выяснилось, почти импотент. Второй обладал характерным опрокинутым взором, писал сюрреалистические стихи, редко мылся, томился от непонимания и в томлении своем дозрел до Кащенки.
Бэлла прорезалась по телефону пару недель назад, я сразу догадался, что время не растворило два ее основных таланта.
– Мне срочно, аллюр три креста, нужен контакт с кем-нибудь из ваших стариков, ну, из тех, кто... груши околачивал на Старой Площади *[8].
– Какого хоть примерно сорта груша?
– Кто-то из бывшего международного отдела ЦК...
Оказывается, она приехала снимать кино про центр мировой революции: помощь западным компартиям, оружие для партизан в банановых республиках и все такое прочее.
Я сказал, что прямо сейчас мы к ней заедем с Пономаревым. С каким таким Пономаревым? Ну с тем, что в годы нашего студенчества как раз и возглавлял этот отдел. Теперь он на пенсии, мы тесно дружим домами на почве филателии.
– Он милый старик, только немного слезлив.
Она догадалась, что в этих делах от меня толку мало.
Ну, а теперь она была необходима мне.
– Ты голоден или это связано с приключениями?
Скорее всего с приключениями – Эдик стопроцентный персонаж приключенческого жанра.
– Ладно! – согласилась она, и через полчаса я встречал ее на Кутузовском.
11Паркинг перед рестораном был забит хорошими автомобилями – гладкокожими, издали напоминавшими изящную женскую руку, туго обтянутую добротной лайкой. Они стояли на рейде, дожидаясь, пока команда ест и пьет в высоком "козырьке" – там окна расписаны яркими неоновыми пятнами, а мужчины, наверное, распушают перья, и женщины тонким пальцем аккуратно стряхивают пепел с длинных черных сигарет "Моор" и подносят к губам стаканчики с кьянти. Впрочем, наличие кьянти, скорее, следует домыслить.
У входа стыла маленькая очередь. Мужчины все как один были экипированы в темные пиджаки, фасон которых строился на прямых линиях и углах; манжеты подвернуты – небрежно, будто невзначай. Готов побиться об заклад, что все они в белых носках.
Такой пиджак с матрацно-полосатой подкладкой, мешковатые брюки и белые носки – признак состоятельности и вообще хорошего тона.
Очередь пахла – хорошим табаком и дорогой парфюмерией.
Я прохаживался под "козырьком", высматривая Бэллу. Остановился перед стеклянным кубом рекламной витрины и пробовал сообразить – что бы эта реклама могла означать.
В стеклянный куб, походящий на аквариум, были погружены ресторанный столик и пара стульев. У меня возникла идея.
Движением очереди руководил молодой человек приятной наружности – идеальная стрижка, ухоженное продолговатое лицо, безразличный взгляд. Я давно не бывал в ресторанах и понятия не имел, что у нас теперь так выглядят швейцары... Швейцар должен все-таки оставаться швейцаром: скромная пенсия армейского отставника, синий мундир, лацкан и обшлаг отчеркнуты золотой лентой, высокомерный изгиб рта, студенистый взгляд, толстые щеки, идеально выскобленные опасной бритвой.
Дождавшись, пока юный привратник отворит дверь и соединит аппетитно-теплый мир ресторана с прохладным миром улицы, я тронул его за локоть.
– Я хочу у вас поработать...
Он посторонился, освободил проход, пропуская очередную парочку, бесстрастно покосился на меня, прикидывая, наверное, про себя, в каком это качестве может нести здесь службу человек вроде меня.
Похоже, он пришел к выводу, что ни в каком.
Я указал на сухой аквариум.
– Я буду человеком-рекламой. Буду сидеть в той витрине, рекламно улыбаться, рекламно поедая пиццу. У вас не будет отбоя от клиентов.
– У нас и так нет отбоя... – он осмотрел мой гардероб и жестко добавил: – В джинсах к нам нельзя!
Но прежде, чем он успел захлопнуть дверь, на нас с тыла обрушился залп скорострельной французской речи; кто-то в сером долгополом плаще колоколообразной формы протиснулся к двери – привратник, не ожидавший такой энергичной атаки, был вынужден отступить. Он возражал – жестом и голосом – впрочем, голоса я уже не слышал: дверь плавно закрылась.
С минуту они вели интимную беседу в холле.
Привратник прошествовал к двери и кивком предложил мне войти.
– Черт тебя!.. – Бэлла уже кидала плащ на стойку гардероба. – Не мог поприличней одеться? Ты уже стоишь мне пять долларов!
Я поцеловал ее в щеку.
– Зараза! – она ласково улыбнулась и в знак приветствия двинула меня в плечо так, что я покачнулся. – Пять долларов стоили мне твои джинсы. Или три тысячи... Как это по-русски?..
– Три сверху, – оживил я ее память. – Можно еще – три на лапу... А кстати, почему долларов, а не франков? Или ты платила еще в какой-то валюте?
– В бырах! – рявкнула Бэлла.
– Бырах?
Бэлла перед зеркалом устраивала рту короткую энергичную гимнастику – так женщины проверяют, хорошо ли легла помада – и по ходу дела объясняла, сплющивая слова характерным движением губ: быры – это эфиопские деньги...
– Быра. Бы-ы-ра... – я пробовал незнакомое слово на вкус. – Я не знал, что есть такие... Одна быра. Две быры. Это хорошо звучит. До этого я полагал, что самая вкусная на слух валюта – это тугрики. Прислушайся: туг-ри-ки, туг-ри-ки, туг-рики... На мой вкус, это хрустит, как жареный в соли арахис.
Мы поднялись наверх, в ресторанный "козырек", и пристроились в ближнем к лестнице углу.
Я сразу увидел Эдика. Он сидел спиной к нам через три столика, компанию ему составляла пышная женщина с лошадиным лицом. Бэлла заказала пиццу.
– Работаешь? – спросила она. – Или так?
Я объяснил, что у меня теперь редкая, экстравагантная служба, имеющая прямое отношение к мировой революции, причем – к любой: социалистической, буржуазно-демократической, империалистической и так далее.
– И что за служба?
– Я работаю осквернителем могил.
– Занятно! – Бэлла поискала глазами официанта, но не нашла. – Придется взять у тебя интервью... – она комкала салфетку и развивала мысль о нашем будущем сотрудничестве, я слушал вполуха и смотрел, как подрагивает, ерзает тюлевая занавеска от щекотки тонких, острых сквознячков, прорывающихся через щели в гигантском окне... Занавеска посторонилась – скорее всего, внизу открыли входную дверь – в черном треугольнике слезящегося окна встали огни Кутузовского: сиреневое ложе большой улицы, накрытое неоновой мутью светильников, тонкие нити автомобильных стоп-сигналов... А хорошо же смотреть на этот город вот так, сверху, из прямого тепла кабака: слева темный штык памятника, дальше пятно витрины, в котором вспух красный прыщик сигнальной лампочки; мозаика прохладных цветов, вытекающая из-под тебя, вознесенного на второй этаж, и ускользающая куда-то туда, где белыми прожекторными тросами надежно пришвартована глыба триумфальной арки... Я думал, что к этому городу, наверное, можно испытывать теплые чувства – но в том случае, если ты вот так приподнят, изъят из него. В конце концов можно любоваться и гиеной – если она отделена от тебя надежной оградой зверинца. Голубоватый тюль медленно встал на место, смазал шевеление цветов в черном окне.
Я присмотрелся к публике. Пьяных нет. Тонко чувствуя теперешние времена, бандиты не позволяют себе излишеств – в том, что добрая половина здешних посетителей бандиты, я не сомневался ни минуты.
– Ты чего? – спросила Бэлла. – У тебя что, шило в... – она покосилась на соседний столик и не стала развивать эту мысль.
– Симпатичное место, – сказал я. – И народ интеллигентный, не то что прежде. Вообще пиццерия – это золотое дно. У меня был знакомый, занимавшийся этим бизнесом.
– Большие деньги?
– Ну, сравнительно... Когда они приезжали в банк сдавать выручку, банк закрывался – столько приходилось считать-пересчитывать. Они оперировали исключительно лимонами.
Бэлла подняла глаза в потолок:
– Лимонами?
– Это у нас теперь такая денежная единица. Миллион. Поллимона, полтора лимона, десять лимонов – такие у нас теперь цитрусовые деньги.
– Хорошо, – заинтересованно заметила Бэлла. – Я запомню. А у твоего приятеля – целая цитрусовая плантация?
Кто его знает... Возможно, и есть какой-то надельчик в шесть соток – если только в садах Эдемских успевают созревать цитрусовые. Из него сделали начинку для пиццы – упаковали машину динамитом, и от него ничего не осталось. Ничегошеньки.
Я рассказал, что знаю, опустив, правда, кое-какие подробности: в машине, кроме пиццерийщика, находились его жена и дочка.
– Твою мать! – сказала Бэлла. Она хотела еще что-то прибавить, но я ее уже не слушал: Эдик поднялся с места.