Леонид Бородин - Женщина в море
И даже, положим, нет, - вышел, познакомился, но не встретил. Не повезло. Но он же необъятен, Енисей! Следующим летом плыви дальше и ищи, потому что где-то там, в глубинках и только в глубинках, пребывает в чистоте, простоте и однозначности главный смысл суеты нашей. Из тех, что уже искали, не знаю, кто нашел, но никто не разочаровался, если искал искренно. Да будет свята и вечна наша вера в глубинку, потому что это настрой души, а самым главным своим знанием мы знаем, что без такого настроя кончимся и исчезнем.
Настрой души - это тоже реальность, только из иной материи сотканная...
Я даю уже третий круг. Людмила лежит на воде и видна мне вся. Волна совсем маленькая, легкое колыхание, но ритмы у нас разные: катерок вверху, Людмила внизу и наоборот, и я готов ходить кругами весь день около моей злой и неумной Афродиты. Но весь день нельзя. И я приближаюсь. Мои способности управлять катером далеки от совершенства, и опасаясь столкновения, я останавливаю катер метрах в пяти.
Она некоторое время смотрит на меня внимательно и спокойно, затем переворачивается и подплывает. На этот раз все у нас получается хуже. С моей помощью Людмила долго карабкается на борт, ее псевдолифчик не выдерживает напряжения, как мячики выскакивают груди. В ужасе от того, что это совершенство природы может быть повреждено грубой материей катера, я хватаю Людмилу подмышки и рывком втаскиваю наверх. Рывок излишне силен, и мы оба падаем на сидение, и не помню, кто первый, но через минуту хохочем оба, она даже не спешит привести себя в порядок, я взглядом напоминаю ей, изящное движение - и мячики в прикрытии. Чистая фикция, но как-то спокойнее...
Потом мы сидим в каюте. Людмила, наконец, в халатике, хотя и весьма сатанинском. Мы пьем немного вина, перекусываем, потом пьем кофе из термоса с китайскими розами. И говорим, говорим... Нет, не точно. Я говорю. Я рассказываю ей о своей жизни. Вот до чего дошло! Мне есть, что рассказать, ей послушать. Я сколько могу, контролирую себя, чтобы не впасть в комплекс Отелло, мне ведь вовсе не нужно, чтобы она меня за муки полюбила, мне вообще ничего от нее не нужно, но я говорю, как давно не говорил. Рассказываю о своих орденах. Мои ордена - это процессы, лагеря, тюрьмы. Но вехи мои - поиски, ошибки и находки, и об этом я тоже говорю, яснее ясного понимая неподготовленность аудитории и вопиющую неуместность исповеди. Говорю и пытаюсь понять, почему и зачем это делаю. Неужели только для того, чтобы произвести впечатление! Неужели я еще способен на такую дешевую игру! Но ведь греет же мне сердце ее удивленный, растерянный взгляд, ее тонкие пальцы на подбородке, и вся поза, увы! - поза Дездемоны.
Понимаю, что все это пошло, понимаю, что вползаю в соплячество, но знаю, что никто из уважающих меня не увидит этой сцены, не узнает о ней, а потом, после я еще неоднократно докажу себе и другим свою возрастную состоятельность.
К тому же как-никак я открываю ей другой мир, о котором она не слышала, о ценностях этого мира. Кто знает, вдруг что-то западет в душу, и душа оглядится по сторонам и увидит мир в иных параметрах. Я пытаюсь объяснить ей, как это радостно жить в полном согласии со своим пониманием правды, не подделываться под другую, какой восторг бывает в сердце, когда совершаешь вызов могучим силам лжи, какое наслаждение испытываешь, когда тебя гнут, а ты гнешься, но не ломаешься, и злоба на лице врага твоего, как об стенку, расшибается о твое упрямство.
О дурных минутах говорю тоже, когда вызревают в мозгу мысли слабости, когда компромисс вдруг перестает называться компромиссом, а именуется тактикой, стратегией и еще черт знает чем, когда подлость червяком вбуривается в душу, как давишь его и топчешь, и радость победы над слабостью - разве что-нибудь сравнится с ней!
Хвост мой павлиний ярок и пышен. И когда мне кажется, что девчонка уже вполне одурела от многоцветья, замолкаю. Замолкание совпадает со временем, когда мне нужно быть в другом месте, в моем санатории. Уже на берегу она говорит:
- А я была уверена, что все, кто политикой занимается, шизики или импотенты.
Вот таким образом она подводит итог моей исповеди. Я не нахожу, что сказать. Она спрашивает:
- Вы в каком санатории?
Я называю, а она вдруг смеется.
- Я так и думала!
- Что вы думали?
- До свидания! - кричит она, уже убегая.
Какой-то нехороший осадок в душе остается после ее последних слов, и особенно от ее смеха. Чем-то этот смех нехорош, но чем, мне не догадаться. И слегка с подпорченным настроением я поднимаюсь в гору к моему месту обитания.
Наверху аллеи останавливаюсь. Подо мной кипение зелени. Кипарисы и прочие нерусские деревья, коим даже названия не знаю. А дальше зелени синь до самого горизонта. Море. Отсюда, издали и сверху, оно вообще не воспринимается как нечто существующее особо от прочих земных предметов. Пространство цвета и не более. Но в чем-то мое отношение к морю иное, чем, положим, вчера и ранее. Между нами - мной и морем - появилась связь, и я готов согласиться, что эта связь скорее добрая, чем какая-либо другая. Скорее всего, море более не существует для меня само по себе, оно повязано со всем, что произошло, нечто, достойное именоваться событием. Тем более что последний аккорд прозвучал весьма сомнительно. Что означал ее смех? И этот вопрос о санатории? Две Людмилы стояли перед глазами: слушающая меня и смеющаяся мне в лицо. Но скажем: "Девчонка!" И поставим на этом точку.
Вечером этого же дня на меня нападает хандра. Этот тип хандры мне хорошо известен и понятен. В основе его - недовольство собой, очень хитрое недовольство, то есть это когда одной частью сознания понимаешь, что совершил какую-то глупость, а другой частью усиленно сопротивляешься тому, чтобы четко сформулировать эту глупость. Такой своеобразный способ полупокаяния, оставляющий кающемуся возможность до конца не признаваться в грехе. В сущности, это состояние паралича сознания, потому что воля отключена начисто, а что такое сознание без воли? Фикция.
Но сегодня я пытаюсь преодолеть тупик тоски единственно возможным приемом - назвать ее по имени.
Все, что сегодня произошло в море, есть самая низкопробная пошлость, чуждая всему характеру моей жизни. Я вел себя, как щенок. Конечно же, имеется в виду моя нелепая и постыдная исповедь, да и не исповедь это была, а бахвальство перед красивой девкой, и более того, это было враньем, потому что подавал я в основном сливки, а молочко осталось за кадром. Вовсе не прямо и однонаправленно прошла моя жизнь, да и разве из одного политического упрямства она состояла? Были женщины, было увлечение пустяками, были лень, и апатия, и беспорядочность бытия. Бывал страх и непреодоленные искушения, то есть все, что сопутствует любой и всякой человеческой судьбе, судьбе обычной. Сам-то я понимаю, что действительно необычной должно быть судьба, когда в ней нет суеты и пустоделицы ни в одном дне.
Такая жизнь - подвиг. И это не про меня.
К тому же я не погиб, как другие, и дожил до более интересных времен...
Итак, подвожу итог, - нынешний день зачеркиваем, перечеркиваем красным карандашом, как грамматическую ошибку в диктанте жизни. Просто перечеркиваем, потому что ошибки жизни, как правило, недоступны исправлению, и только красная черта на странице должна остаться шрамом напоминания и укора. Это не первый мой сбой в жизни и не последний. Перечеркиваем.
В моей комнате никого нет, а мне более не нужно одиночества. Я выхожу и иду на танцплощадку.
Там курортники. Мужчины и женщины почти моего возраста. Вторых много больше и потому уже через пару минут ко мне подходит немолодая женщина, разодетая, благоухающая изысканными духами и так искусно законспирированная косметикой, что при вечернем освещении вполне может сойти за тридцатилетнюю.
- Потанцуем? - говорит она просто и хорошо. И мне стыдно и противно, что не могу помочь в ее одиночестве. Хлопотно пытаюсь объяснить ей, что не умею, что, дескать, не помню, когда танцевал последний раз, а когда этот последний раз был, были совсем другие танцы.
- Да разве нужно уметь делать все это? - говорит она недоверчиво.
Мы стоим рядом и смотрим. Поколение пятидесятых и шестидесятых, бухгалтеры, начальники отделов, костюмерши, завучи и даже несколько, судя по осанке, ответственных лиц из ведомств среднего уровня топчутся, машут руками, крутят ногами и изо всех сил изображают из себя молодых и современных, а может, не изображают, может, им просто весело и радостно от того, что они, каждый из них, там, где их никто не знает и можно слегка распоясаться, покривляться, пофлиртовать, отдохнуть от сослуживцев, начальников, от любящих и нелюбящих. Тщательное подражание молодежным танцам скорее карикатурно, потому что никогда этим поколениям не освободиться до конца от скованности и всех прочих характеристик той эпохи, которой они принадлежат.
Уже вызревает на страницах прессы проклятие этой эпохе. А как быть с людьми, у них другой эпохи уже не будет, их приспособление к новому обречено на пародийность.