Василий Казаринов - Тень жары
Помнится, Серега был тогда дома, в квартире кавардак, на полу: лыжные ботинки, свитеры, носки, пуховые жилеты, отвертки, крепления, очки, лыжи, палки, перчатки, много портвейна — и все в кучу; узнав, почему я даю отбой, Панин долго молчал, открыл любимый им "Агдам", влил в себя стакан, утер рот ладонью и заявил, что я сошла с ума. Я рехнулась, потому что Катерпиллер (таково дворовое прозвище моего мужа) — полный ноль, пустое место: "Ну-ка, давай, махни портвейну и беги домой паковать рюкзак, завтра мы стартуем первым рейсом в Минводы; менять Терскол на Катерпиллера — это совершенный идиотизм!" Панин улетел один, билет я так и не сдала, он до сих пор хранится у меня дома; иногда я достаю его из стола, подолгу разглядываю и думаю: а если б этот билет был использован? Нет, охотник, судьбу не обманешь, билет таким и должен оставаться — чистым, не тронутым пометкой аэропортовской контролерши.
– Я налью себе немного, а? Не бойся, Зина, я не алкоголичка… Ты думаешь, мне легко — все это?..
– Да что ты, конечно… — он поцеловал меня в щеку. — Налей. И мне тоже чуть-чуть принеси.
Вот и хорошо, охотник, белки любят сладенький вермут, он успокаивает… Нам надо успокоиться, потому что путь наш теперь лежит на Пироговку. Почему туда? Там в клинике у меня работала хорошая приятельница, устроила мне консультацию у какого-то профессора; консультация была необходима, потому что через какое-то время у нас должен был появиться бельчонок… Когда впервые об этом зашел разговор, Федя просто поджал губы.
Не удивляйся, милый, что я так нагружаю эти слова, надо знать человека; порой один его жест или какая-то ужимка означают гораздо больше, чем миллионы слов; нет, он не возражал, не пытался спорить, устраивать скандал — он просто поджал губы; я понимала, что означает этот плотно стиснутый рот: делай, как знаешь, однако — без меня. Потом мы долго стояли в сквере на Пироговке; было холодно, меня знобило; профессор перед этим долго меня смотрел, потом наорал на меня; где ты делала аборты, дура!
У повивальной бабки, что ли? И сказал: это твоя последняя возможность, странно, что ты вообще забеременела; но запомни: если не теперь, то значит вообще — никогда! А я уже была не в том возрасте, когда белка может целыми днями носиться по веткам, летать с дерева на дерево, парить, карабкаться по стволам; мне надо было что-то решать раз и навсегда… И еще профессор сказал; при твоей комплекции, скорее всего, никак не обойтись без Кесарева…
– Зина, дай руку, дай — чувствуешь? Это шрам почти уже изгладился, но на ощупь его можно различить, чувствуешь?
– Да, — сказал он, приподнялся на локте, навис надо мной. — Слушай, Белка, может, не надо? Потом как-нибудь, в другой раз…
Да нет, охотник, нам надо торопиться; возможно, другого раза у нас с тобой не будет… И все у нас вышло интеллигентно, без скандалов, Федор Иванович просто поджал губы и отошел в сторону — не только там, в сквере на Пироговке, — он вообще отошел в сторону; несколько раз я потом его видела, случайно, мельком, мы кивали друг другу, произносили пару каких-то необязательных слов и расходились в разные стороны; я плохо знаю, как у него складывалась жизнь, говорят, он очень много работал. А бельчонок был очень слабенький — очень многие "кесаревы" бельчата слабее своих нормальных собратьев; весил он всего ничего, маленький был, худой; на третий месяц у меня кончилось молоко, он почти весь год болел и все время кричал по ночам — странно, что я не сошла с ума от этого крика; заседаловки на кафедре, естественно, прогуливала, просто не было сил дотащиться туда через весь город, из отдела аспирантуры названивали: "Что ж это вы, милочка, у нас уже и "первогодичники" по паре глав представили, а вы? Нет-нет, милочка, академический отпуск продлить нет никакой возможности" — ну и оставили двух белок подыхать с голоду. Они и так-то питались скверно, как в лютую зиму, когда запасенные с осени орехи да грибы все вышли; на аспирантскую сотню рублей не сильно разгуляешься… Эй, охотник, охотник! Ты что?! Отпусти, отпусти, мне больно, ты мне плечо сломаешь!
– Где ребенок? — он буквально выдернул меня из постели, впечатал в стенку. — В детдом сдала? Подкинула? Завернула в одеяло и подбросила на чей-нибудь порог?
– Отпусти, Зина, мне больно…
Господи, что это с ним? Лицо мертвое, глаза дикие, а в руке железо — наверное, в самом деле сломал мне ключицу.
– Ну? Подкинула?
Никуда я его не подкинула; белка — существо природное, языческое, дикое — это да, но кукушечьи повадки ей не свойственны, она детенышей своих в чужие гнезда не кидает… Я же говорила тебе, охотник, бельчонок был слаб, а зима стояла в самом деле лютая, в гнезде нашем батареи взорвались, и вся стена была во льду — такое на Огненной Земле часто случается. На кухне с ним жили, газовой плитой отапливались — однако что это за тепло? Словом — пневмония. Стремительная какая-то, быстротекущая. За две ночи он и сгорел. А потом… Что потом? Из отдела аспирантуры еще пару раз звонили — я их в конце концов отослала, не стану говорить — куда. Случайно забрела в библиотеку у нас там, в Агаповом тупике, это оказалась профсоюзная библиотека, хранилище профсоюзной мудрости всех времен и народов. Ничего, привыкла. Там, на стенах, под самым потолком, портреты гигантов духа в лепных рамах: воспаленные чахоточные глаза Белинского, пухлые детские щечки Добролюбова и многих других. Мой стол был прямо под Сан Санычем Фадеевым; вечерами я его спрашивала: ну что, Сан Саныч, это и есть то светлое будущее, за которое ты насмерть с белой костью бился? — а он на меня в ответ глядел демонически и молчал. Что молчишь, охотник? Не сиди так, обхватив колени, не молчи, я не слышу твоего дыхания.
– Как ты выжила? — очень тихо спросил он наконец.
На то оно у нас и было, наше старое доброе небо, под ним можно было выжить. Прямо с кладбища меня за руку увел Панин. Или унес — не помню уже, очнулась я у него дома; усадил на стул, опустился передо мной на колени и сказал: постарайся понять…
Жизнь, сказал он, нечто большее, чем свод сентиментальных правил. Мне знаком один человек, который, узнав о смерти жены, провел ночь в публичном доме. Проститутки спасли его, а с попами ему было бы худо. Это можно понимать или не понимать. Объяснять тут нечего.
Наверное, он кого-то цитировал… Не знаю кого, знаю только, что очень по делу. Он взял меня за руку, и мы поехали к его другу Юре Бугельскому, куда-то в Замоскворечье, в маленький двухэтажный особняк в тихом переулке. Всех жильцов там уже выселили, жизнь теплилась в одной из четырех квартир — были прежде дома всего-то с четырьмя квартирами: две на первом этаже и две на втором. Хотя "теплилась" — не то слово, там все полыхало; мужиков я всех знала: терскольская компания — Илюшок Толстой, Ваня Куницын, Юра, хозяин дома, ну и Панин впридачу. Они купили пять ящиков "Рымникского" — было прежде такое винцо — и на четверых вызвонили себе по телефону ровно шестнадцать девушек. Я была ни в счет. Когда мы вошли, то застали очаровательную сцену: Илюшок пытался охватить вниманием сразу всю полагавшуюся ему долю женского общества; он сидел на диване, одна девушка висела у него на шее, две сидели по бокам, и он их обнимал, а четвертую девушку, расположившуюся на полу, Илюшок гладил босой ногой по ляжке. Со мной, наконец, случилась истерика; кое-как ребята меня успокоили, и, знаешь, охотник, позже я поняла, что эта развеселая квартира, где уже вовсю полыхал камин в голубых пасторальных изразцах, оказалась именно тем единственным местом, где можно было выжить. Мы провели там дней пять. Потом я ушла. По дороге домой встретила своего школьного учителя, Ивана Францевича Крица; он молча взял меня под локоть и отвёл в Дом с башенкой, с неделю я прожила у него под расписным потолком, а сам Иван Францевич перебрался на кухню; там у него стояла маленькая узкая лежанка. Он ни о чем меня не спрашивал. Иногда что-то читал вслух — как читал когда-то детям, собиравшимся за круглым столом…
– Он куда-то пропал.
– Как это? — не понял Зина.
Расскажу при случае. Не теперь, охотник, смотри, уже светлеет за окном; тебе скоро уходить, у нас так мало времени, и не заставляй меня опять вскакивать, брать под козырек и петь "Марсельезу", у меня совсем нет музыкального слуха.
– Да, — улыбнулся Зина. — Поешь ты, сказать по правде, отвратительно.
– Мерза-а-а-а-вец! — заорала я, повисла у него на шее, повалила на спину, уселась ему на грудь. — Сдавайся, охотник!
Сдавайся, сдавайся, тебе некуда деваться; этой ночью я завела тебя слишком далеко — в самую чащу, где нет ни просек, ни тропок; тебе отсюда уже не выбраться без моей помощи, а я пока не собираюсь выпрыгивать у тебя из-за пазухи; за пазухой у тебя тепло, покойно и слышно, как ритмично пульсирует сердечный механизм.
– Сдаюсь! — он широко раскинул руки и прикрыл глаза.
Глава шестая