Анатолий Афанасьев - В объятьях олигарха
— Чего надо?
Трубецкой ответил авторитетно:
— Для господина Ашкенази пакет.
После щелчка дверь распахнулась почти во весь пролет, перед нами стоял господин средних лет респектабельного уголовного вида — в тельняшке, на которую был накинут малиновый пиджак с множеством карманов. Вообще–то такая одежда вышла из моды лет десять назад.
— Давай, — сказал, презрительно цыкнув зубом.
Трубецкой дал ему так, что тот согнулся пополам, но майору показалось мало, и он, перестраховываясь, ухватил детину за уши и пару раз, как вытряхивают половик, шарахнул башкой о дубовый косяк. Пока я обходил поверженного, Трубецкой уже стоял посередине комнаты и озирался. Саквояж оставил у входа, в руке у него, прижатый к боку локтем, был короткоствольный автомат, невесть откуда взявшийся.
— Дверь закрой, — распорядился. — И достань пушку.
Из комнаты, в которой мы очутились — просторной, уставленной дорогой мягкой мебелью, выходили еще две двери, помимо той, в которую мы вошли. Я выполнил распоряжение и по собственной инициативе защелкнул английскую собачку.
Я не очень хорошо понимал, почему Трубецкой ничего не делает, а просто стоит в напряженной позе, будто к чему–то прислушивается в лесу. Хотел даже спросить об этом, но в следующую секунду обе двери резко, одновременно открылись, как от толчка, и в комнату с разных сторон ворвались двое поджарых, каких–то полусогнутых мужчин, паля на ходу из пистолетов. Они целили в майора, и он ответил им тем же: раскрутился спиралью, опоясав себя жужжащим кольцом. Что–то ударило меня по правой скуле, как палкой, и я машинально шлепнулся на пол. Нападавшие тоже попадали, один ткнулся в ковер, будто нырнул, второй замедленно повалился на бок. Трубецкой опустился на колени. Его лицо страдальчески искривилось, плечо под белой рубахой зажглось свекольным костерком. Автомат упал на пол.
Все произошло намного быстрее, чем я пишу — цокающие звуки свинцовой капели, вязкие падения тел, — и мгновение спустя на сцену выступило новое действующее лицо, чернявый громила в строгом вечернем костюме, улыбающийся, с непременным для всех сегодня пистолетом в руке. По мне лишь полоснул косым взглядом, от чего я ощутил легкий озноб, и весело обратился к Трубецкому:
— Ба-а, кого я вижу?.. Ты ли, Вован? Значит, все такой же по–прежнему неугомонный? Ничего, это поправимо… Знаешь, я даже рад, что это именно ты. Если помнишь, за тобой должок?
Трубецкой, сидя на полу и радостно улыбаясь в ответ, потянулся за автоматом. Но чернявый (Мосол, конечно) пальнул навскидку, и оружие Трубецкого, подскочив, отлетело к дивану.
— Не надо, Вова, не напрягайся. — Мосол подошел ближе, поигрывая пистолетом. — Давай лучше поговорим напоследок. Каково быть ягненочком? Непривычно, да?
Трубецкой молчал, улыбка поблекла, казалось, он вот- вот отрубится. Темное пятно на плече сделалось крупнее, расплывалось. Мне было не страшно, а как–то горько. Я понимал, что не успею вытащить пистолет. Мосол хоть и не смотрел на меня, но, конечно, не выпускал из поля зрения. В каждом его жесте чувствовалась звериная сноровка, какой у меня не было вовсе. Спасения нет, какого бы паралитика я ни изображал. Вопрос лишь в том, с кем он разделается с первым.
— Ведь знал, что придешь за сестренкой, — вкрадчиво, ехидно продолжал Ашкенази. — Второй день жду, Вован. Чего ж так слабо экипировался? Привел какого–то ханурика. Или за тобой уже никого не осталось, Вов? Раскусили тебя, да?
Трубецкой молчал, и это, по–видимому, начало раздражать триумфатора. Он придвинулся еще ближе, почти навис над майором. В голосе зазвучало нетерпение.
— Что хочу спросить, Вован, ты зачем дал показания? Надеялся, не узнаю? Карьеру делал, да, Вов? За счет боевых побратимов?
— Какой ты мне побратим? — наконец отозвался Трубецкой. — Ты маньяк и сволочь. Но я тебя не виню. У тебя, Мося, психика разрушенная. Чеченский синдром. Тебе надо к доктору, вдруг подлечит. Можно к Патиссонычу.
Ашкенази ударил его ногой в раненое плечо, отчего майор совсем перевернулся и привалился к стене. Сидел в неловкой позе: одна рука заломлена за спину и весь перекошенный. Но в сознании. В момент удара (или мгновением позже) убийца перевел пистолет в мою сторону, предупредил:
— Не шевелись, сучара!
Как будто угадал мои мысли. Я как раз хотел пошевелиться.
— Ну что, Вован, уважить тебя, а? — опять обратился Ашкенази к Трубецкому. — Все–таки из одного котла щи хлебали. Чего тебе лучше? Пристрелить или ножичком уделать? А могу придушить, как шлюху. Чего выбираешь?
— Надо подумать, — ответил майор, слепо моргая.
— Было бы чем тебе думать, не валялся бы здесь! На кого замахнулся, Вова? Кого хотел наколоть?
— Мося, это беда.
— Ты о чем?
— Медицина перед твоей болезнью бессильна. Поможет только могила.
Хмыкнув, Ашкенази шагнул вперед, но Трубецкой выпростал руку из–за спины и с его ладони, словно луч света, спрыгнул клинок. Ашкенази качнулся в сторону, железо чиркнуло у него возле уха, пронеслось через комнату и вонзилось в перекладину книжного шкафа. Взревев от ярости, Ашкенази прыгнул и замолотил кулаками, как цепями, замешивая майора в кровавое тесто. Бил рукой и рукояткой пистолета, потом, видя, что враг не сопротивляется, наступил ногой на горло, на кадык и начал медленно давить, приговаривая: «Не больно тебе, Вова, не больно? Если больно, скажи»…
Увлеченный расправой, он на короткое время забыл про меня, и я сумел этим воспользоваться. До сих пор вспоминаю об этом с гордостью и уважением к себе. Я оторвался от стены и побежал через комнату (казалось, одолел целую милю), на ходу зацепил со стола бронзовый, массивный подсвечник и, добежав, обрушил его на затылок палача. Ашкенази гулко крякнул и развернулся ко мне лицом. В его глазах сквозило изумление, смешанное с глубокой обидой. Он чудно хватал ртом воздух, словно не находил слов, чтобы высказать все, что думает, о моем подлом поступке. Тем же подсвечником я ударил его в лоб.
Сперва он выронил пистолет, потом, печально закряхтев, разлегся на полу.
Несколько минут я был словно не в себе, отрешенно любуясь делом рук своих, в чувство меня привел голос Трубецкого:.
— Помоги–ка сесть, Витя. — Я оторопело наблюдал, как
из перекореженного туловища высунулась голова и насмешливо сверкнул одинокий глаз.
Я помог. Трубецкой, цепляясь за меня, уселся, оперся спиной о стену. Не мигая, разглядывал лежавшего рядом своего истязателя.
— Он живой, это неправильно, — сказал глухо. — Подай–ка его пушку.
Я подал. Трубецкой поднял руку, будто подтянул каменную плиту, и дважды нажал курок. Наконец–то я воочию убедился, что значит прежде только читаное выражение «снес половину черепа». Зрелище не для нервных любительниц латиноамериканских сериалов.
— Только Лизе не говори, — попросил майор как–то вяло. Он вообще произносил слова затрудненно, возможно, у него была сломана челюсть, а может, обе. Велел достать из саквояжа походную аптечку и, когда я принес, показал, как перетянуть жгутом плечо. Рубашку снял сам. Кровь уже запеклась, не текла. С перевязкой я справился сносно, Трубецкой похвалил:
— Молодец, Виктор. Еще пара ходок, и станешь боевиком. Какого быка завалил.
— Сам удивляюсь, — признался я.
— Что ж, двигаем дальше. Привал окончен.
Я сомневался, что ему удастся встать. Но он проделал это без особой натуги. Стоял, покачивался, привыкал к неустойчивости. Улыбнулся одним глазом (второй не открывался пока).
— Все в порядке, не волнуйся. Минут на двадцать меня хватит.
Лизу нашли, пройдя через спальню, в боковой, освещенной малиновым плафоном комнате, похожей на малахитовую шкатулку, увеличенную в размерах. Она мирно почивала на полосатом поролоновом матрасе, укрытая до талии серым пледом. На полу хрустальный графин, наполненный коричневой жидкостью (квас?), и хрустальный стакан. В спящем лице, в прикрытых голубоватыми веками глазах сосредоточилась вся безмятежность мира, давно отлетевшая от наших палестин. Вздохнув, я опустился на колени и прикоснулся губами к прохладному лбу. Лиза очнулась сразу, обвила мою шею руками и пылко ответила на поцелуй, воскресив в памяти недавние, лучшие времена.
— Родной мой, как я тебя заждалась, — пролепетала едва слышно.
— Вставай, маленькая. — Я бережно разнял ее тонкие руки. — Нам пора идти.
— Конечно, конечно… — Лиза поспешно села — и тут увидела стоящего в дверях Трубецкого. Испуганно ойкнула.
— Володечка, что с тобой? Опять с кем–то подрался?
— Ничего страшного… Поторопись, Лиза. Все расписано по минутам.
…По дому пробирались медленнее, чем шли сюда. Майор был в неважной форме, хотя бодрился. Он с досадой отстранился, когда я попытался его поддержать. Я уже понял, что случай свел меня с человеком редкостной живучести, известной мне лишь понаслышке. После таких побоев и с такой раной я сам, наверное, пролежал бы месяц бездыханный, а Трубецкой передвигался, разговаривал и улыбался почти прежней очаровательной улыбкой. И заботился не о себе, а о нас с Лизой. О Лизе, точнее сказать. Я ему ни сват, ни брат, увы.