Владимир Зарев - Гончая. Гончая против Гончей
— Почему именно в половине девятого?
— Да, конечно… Христо пояснил, что к шести часам ждет у себя в общежитии какого-то друга.
— Вы уверены, что именно этим он мотивировал, что придет поздно?
— В моих моральных принципах вы можете сомневаться, полковник Евтимов, но память моя безупречна.
«Вот еще один человек с совершенной памятью!» — подумал я.
— В семь вечера я вернулся домой. Как я уже вам говорил, я был один. В морозилке холодильника у меня было несколько отбивных, я их вытащил и принялся ждать. Чувствовал я себя ужасно: я думал весь день и, скажу вам искренне, уже стал бояться и за себя. Клубок мог расплестись. Христо должен был признаться, кто подучил его выступить свидетелем против Карагьозова, Пробило восемь часов, потом девять, в десять без четверти я понял, что он не придет, мне было страшно одному, я нуждался в чьем-то присутствии и решил отправиться играть в бридж.
— А почему вы не поехали еще тогда к Бабаколеву?
— В какой-то момент я был готов это сделать, но поразмыслив, решил, что это неразумно. Христо наверняка угощался с другом, было бы глупо разговаривать с ним при свидетеле.
— Логично, как мотивация, но неубедительно, как объяснение, — подумал я вслух.
— Я оделся, спустился вниз и — клянусь памятью матери! — мне показалось, что моя машина стоит не на том месте. Я всегда ставлю ее совсем рядом с липой в нашем дворе, на расстоянии каких-нибудь пятьдесят-шестьдесят сантиметров от нее — просто каждый в доме знает свое место и старается соблюдать порядок, а в этот раз «пежо» стояло не меньше чем в двух метрах от липы. Мне это показалось странным, но все дверцы были заперты, и я успокоился.
— Трогали ли что-нибудь внутри машины?
— Я не заметил… документы лежали, как обычно, в ящичке, — Панайотов судорожно сглатывает. — На следующее утро я позвонил в общежитие, и мне сказали, что Христо убит. Я ужаснулся, мне стало искрение жаль этого парня, но к жалости примешивалось и некое подлое успокоение. Как видите, полковник Евтимов, я не скрываю, что почувствовал облегчение. Человек — существо одновременно и великое, и жалкое: даже скорбя о ком-то, он по сути жалеет себя, даже когда любит кого-то, испытывает совершенную любовь к самому себе, даже когда жертвует собой ради других, отказывается от себя во имя себя. Совесть меня мучила, весь день я не мог прийти в себя, не мог сосредоточиться на работе, а поверьте — я способен работать при любых обстоятельствах бесстрастно, как машина. В то же время я чувствовал, что спасен, что меня миновала чаша сия. И тогда появились вы, полковник Евтимов… Но знаете, что необыкновенно? Я не испытываю к вам ненависти. Я чувствую себя, как зверь, посаженный в клетку, моя ненависть болезненна, но абстрактна, обращена ко всему моему существованию вообще. К вам я ощущаю симпатию, испытываю доверие, более того — почти биологическое уважение… наверное, вы тоже способны работать бесстрастно, как компьютер? А может, вы воспитывались в сиротском приюте? Мы, бездомные, чуем друг друга на расстоянии: мы излучаем некий запах сиротства, некие флюиды родства, словно все мы — большая, но неосуществленная семья. Я до сих пор испытываю нежность и доверие к уличным псам, а кусали меня только домашние, холеные собаки…
Он умолкает и отводит взгляд от окна, словно дочитал все написанное на освещенном солнцем стекле, потом проводит ладонью по лицу, и оно снова превращается в безжизненную маску, становится лицом усталого мима, уединившегося в гримерной после бурных оваций. Чувствую, что он говорит правду, а это опасное чувство. Я все еще не могу выстроить у себя в голове все детали по порядку, я должен воспринять его исповедь, как насилие надо мной, но не могу. Более того — чувствую, как меня охватывает жгучее сострадание к себе самому, словно Панайотов каким-то образом проник в мрачные тайники моей души и осветил их. Допрос окончен, у меня нет больше вопросов, наверное, поэтому я вновь выключаю магнитофон и тихо спрашиваю:
— Вы мне не объяснили — почему?
— Не понимаю, полковник Евтимов…
— Почему Бог невинен?
Он удивленно смотрит на меня, затем улыбается с нескрываемым сожалением, будто хочет сказать: «Знаю, вас интересует проблема не абстрактного Бога, а моего второго, Великого отца!»
— Долго рассказывать, полковник Евтимов, но я попытаюсь изложить кратко основную суть моих рассуждений, не вдаваясь в подробности, не прослеживая, как они менялись с годами. Итак, вначале я верил, что Бог невинен, потому что он вездесущий и единственный. Сама его способность создавать цельность делает его невинным — ведь он и причина, и следствие; и порок, и искупление; и содеянный грех, и страдание от него. Позднее я понял, что мир в сущности поделен между силами добра и зла, между светом и тьмою, что цельность осуществима лишь в их двуединстве — для этого мне достаточно было прочесть «Фауста» и «Преступление и наказание».
И тогда меня осенила волнующая догадка: будучи в каждом из нас, Бог невинен, потому что каждый из нас для самого себя невинен. Обожествляя себя, мы пытаемся освободиться от нашей тленности, но — самое важное — таким путем мы доказываем свою невиновность другим, ибо сознание своей значимости, уникальности и неповторимости стоит над всякой моралью и принципом равенства, оправдывает любой наш поступок, каким бы негуманным он ни был.
Под конец я пришел к выводу… человек постоянно подвержен наказанию выбирать, все наше существование — непрерывный трудный выбор, а все время предпочитать что-то одно другому ужасно утомительно. Труднее всего выбрать свободу. Она очистительна и прекрасна, но всегда бедна, неуютна, раздражает окружающих, поэтому почти неосуществима. Другая, более легкая возможность — отнять свободу у ближних, реализовать свою собственную уникальность, обезличив их… это уже проблема власти! И тогда я решил: Бог невинен потому, что всесилен, всевластен, а отсюда вытекает, что власть и невиновность тождественны, или — что еще страшнее — совершенная власть одаривает не только могуществом, но и абсолютной невиновностью. Из этого следует чудовищный парадокс: человек ощущает себя тем невиннее, чем больше виновен перед теми, над кем властвует! Самый легкий и удобный способ создать себе духовный комфорт — это обладать властью, потому к ней и такое стремление.
Никогда в жизни мне не удавалось над кем-нибудь властвовать — ни над чувствами матери, потому что я рано остался без нее, ни над игрушками — по той простои причине, что у меня их просто не было, ни над любимой женщиной, так как женился я по расчету. Никогда я не властвовал и над подчиненными… я был лишь ступенькой на их пути вверх, я не имел власти даже над ребенком, потому что Жанна не от меня. Да, полковник Евтимов, она родилась во время моего скучного брака, ее мать — моя жена, но отцом моей дочери является другой, и я это знал с самого начала! Я мог властвовать единственно над самим собой и над воображаемым порядком, который я строил с увлечением архитектора, — бессмысленным, прекрасным, упрощенным до совершенства и спасительным порядком. Лишенный живительной способности властвовать хотя бы над каким-нибудь умением, я постепенно утрачивал свою невиновность, гнетущее скользкое чувство вины овладевало мной с легкостью, с какой теплый воздух наполняет воздушный шар. Это чувство вины все нарастало, пока не превратило меня в уродливое и безопасное чудовище… теперь вы понимаете, почему я трус? Вот источник, питающий водой реку моего постоянного страха!
— Хватит!.. Замолчите! — Я ловлю себя на самом настоящем крике.
Панайотов глядит на меня с удивлением, которое немного спустя сменяется состраданием. Подсознательно он ощущает, что уязвил меня, вывел из равновесия, разбередил во мне какую-то глубокую рану, и то, что сделал он это невольно, только усугубляет жестокость этого вмешательства.
— Вы верите мне, полковник Евтимов?
Теперь наше молчание почти неприязненно, тень оконной решетки доползла до кресла и заключила Панайотова за своими нематериальными квадратами. Он снимает очки, глаза у него спокойные и грустные — чуткое зеркало его обнаженной души.
— Семь лет назад, — сухо говорю я, полностью овладев собой, — я поверил Бабаколеву, его такому убедительному самооговору. Я не имею права верить вам, Панайотов… когда я был у вас дома, вы уже мне лгали. Вы должны вспомнить что-то еще, напрягите вашу безупречную память, приведите мысли в порядок! Вы должны вспомнить что-то еще, в противном случае я бессилен и буду вынужден просить у прокурора разрешения на ваш арест. А пока вы свободны!
Я энергично ставлю подпись на его повестке, вручаю ему ее и взглядом прошу выйти. Панайотов моргает близорукими глазами и медлит. Он не смеет уйти, он уже нуждается во мне и хочет остаться тут!