Артур Дойл - Мое любимое убийство. Лучший мировой детектив
Наверное, мы допустили ошибку, применив в нем сыворотку большого лангура, а не какой-нибудь из человекообразных обезьян. Лангуром мы воспользовались, как я говорил Вам, лишь оттого, что иной возможности не было. Но это животное передвигается исключительно на четырех конечностях, к тому же обитает на деревьях, т. е. является преимущественно лазающим. В то время как у человекообразных есть по крайней мере склонность к двуногому наземному передвижению, да и по ряду других признаков они намного ближе к человеку.
Убедительно прошу Вас сохранять тайну о нашем эксперименте во избежание преждевременной огласки. В нее посвящен лишь один мой клиент — наш английский посредник А. Дорак.
Буду Вам весьма признателен, если согласитесь еженедельно посылать мне Ваши отчеты.
С искренним уважением,
Ваш Г. Левенштейн»
Левенштейн! Увидев эту фамилию, я сразу же припомнил краткую газетную заметку об экспериментах мало кому известного ученого, который стремился раскрыть тайну омоложения и создания жизненного эликсира. Левенштейн, пражский ученый! Левенштейн — автор чудесной сыворотки, которая якобы дарует человеку небывалую силу, подвергшийся остракизму со стороны ученого мира за нежелание делиться секретом своего открытия…[1]
Я сообщил друзьям все, что удалось вспомнить об этом Левенштейне, а Беннет тут же отыскал на полке зоологический справочник.
— «Большой лангур, или хульман, — прочитал он, — крупная обезьяна, живущая в лесах на склонах Гималаев. Это самый крупный и близкий к человекообразным вид приматов из числа обитающих в Индии…»
Далее следовала масса уже чисто зоологических подробностей.
— Таким образом, мистер Холмс, — радостно заявил Беннет, — все выяснилось! С вашей помощью мы все-таки определили истоки зла!
— Подлинные истоки зла, — уточнил Холмс, — это, конечно же, запоздалая любовная страсть — и даже не сама по себе, а лишь вкупе с обуявшей пожилого профессора мыслью, что для исполнения всех его желаний требуется одна только молодость. А это, к сожалению, невозможно. Того, кто пытается вывести себя из-под действия законов, которые для всех начертала природа, неизбежно ожидает беда. Даже лучший, умнейший представитель людского рода способен опуститься до уровня неразумной твари, если изберет иной путь, а не предначертанный ему природой…
Холмс немного помолчал, разглядывая флакон с прозрачной жидкостью. Какие мысли обуревали его в этот миг? Я узнал об этом, когда мой друг решительно воскликнул:
— Я отправлю этому человеку письмо — и дам понять, что он, пропагандируя свой метод, совершает тяжкое преступление! А нам, господа, можно уже не волноваться ни о чем. Беспокоит меня лишь то обстоятельство, что рецидивы подобного явления в дальнейшем все же не исключены. Отыщутся и другие люди, которые, вполне возможно, начнут действовать куда изощренней. В этом я и вижу опасность для всего человечества! Причем опасность чрезвычайно грозную. Представьте себе этот мир, Ватсон: корыстолюбец, сладострастник, никчемный хлыщ — кто из них откажется продлить срок своей пустопорожней жизни?! И лишь носители подлинной духовности будут, как и прежде, стремиться не к этому, а к высоким целям… Дикое и чудовищное соотношение! В какую же омерзительную помойку превратится тогда наше злосчастное будущее!
При этих словах Холмс из предсказателя грядущих бед вдруг превратился в человека действия. Он резко поднялся, чуть не опрокинув стул.
— Итак, мой дорогой Беннет, теперь мы с вами, как я понимаю, легко соединим вместе все факты, которые прежде нам виделись разрозненными. Вполне естественно, что первым, кто обнаружил перемену в вашем шефе, был пес. Для того собаке и дано обоняние! И не своего прежнего хозяина атаковал Рой, а пришедшую на его место обезьяну. Верно и обратное: именно она — обезьяна, а не профессор — истязала пса. Что касается лазанья, то для обезьяны это не риск, а удовольствие! У окна же мисс Пресбери обезьяна, по-видимому, оказалась лишь случайно…
Полагаю, Ватсон, нам еще хватит времени выпить по чашечке чая до отхода поезда на Лондон.
СЛУЧАЙ В ПОЛКУ
Это была крайне деликатная история. Думаю, у нас в Третьем Карабинерском полку ее забудут не скоро — то есть вообще не забудут.
Нравы в Третьем Карабинерском были столь же свободны, сколь тверда дисциплина, так что если в полк прибывал простой и незамысловатый служака, склонный жить исключительно по уставу — что ж, ему в этом смысле тоже предоставлялась полная свобода действий и его армейская карьера абсолютно не страдала. Но все же есть предел тому, что Полковник, при всем своем великодушии, считал допустимым. А уж коль скоро Полковник был ярым сторонником честной игры во всех смыслах, то и в первоначальном смысле, то есть за карточным столом, о нарушении ее, разумеется, не могло быть и речи. В таких вопросах даже тень подозрения — нечто абсолютно чудовищное.
Ну сами посудите. К библейским заповедям и ко всякому писаному кодексу можно относиться примерно так же, как к залпам арабских ружей при Кассасине:[2] ты учитываешь их значимость, принимаешь к сведению, но идешь сквозь них с этакой веселой беззаботностью, ведь, в конце концов, рисковать жизнью — это твоя профессия, не так ли? Но неписаные кодексы, законы чести высятся гранитными бастионами меж руин заповедей и уставов. Они кратки, ясны и порой «неудобны», но горе тому, кто их нарушит.
А раз уж в любом случае следует поступать по законам чести, то среди этих законов есть и вот какой: карточные долги надо платить. Поступать иначе попросту не спортивно. Это все равно что белое перо[3] — а такими перьями Карабинеры сроду отмечены не были и вовек не будут.
Короче говоря, кодекс был прост, в каком-то смысле даже примитивен, однако соблюдался свято — чем далеко не всегда могут похвастаться более сложные и развитые системы.
Если уж и был в офицерском собрании человек, который мог считаться у юных субалтернов живым эталоном кодекса, то таковым следует считать майора Эррингтона. Он был человек в возрасте, то есть старше всех остальных Карабинеров и не моложе Полковника (который нам, юнцам, тогда казался стариком); прошел добровольцем через две войны, после одной из них еще какое-то время работал как военный атташе; нес на своем теле рану от пули, выпущенной из винтовки Бердана, — a у нас, надо сказать, эту винтовку всегда считали куда более неприятной штукой, чем афганские мушкеты-джезали или даже те ремингтоновские винтовки, которыми были вооружены солдаты Араби-паши.
Все мы прошли Египет и Судан, но только майор мог мельком обмолвиться о том, как он рядом с Гурко пересекал Балканы или проехал мимо свиты Красного Принца всего за два дня до Гравелотта, — и каждый из нас смущенно опускал взгляд, каждому казались мелки наши победы над фуззи и патанами,[4] каждый невольно задумывался о том, как мог выглядеть мир, если бы вместо министерства иностранных дел всем заправляли молодые офицеры Третьего Карабинерского — и каждый приходил к выводу, что этот мир был бы гораздо лучше. Во всяком случае, энергичнее.
Вы, конечно, сейчас подумали, что майор не упускал случая козырнуть своими заслугами. Ничего подобного! Он был не просто вежлив, но прямо-таки чрезвычайно деликатен. Пожалуй, это можно было назвать его единственным недостатком, потому что всему своя мера, особенно в условиях военного лагеря. Во время сражения трудно было пожелать себе лучшего командира, чем Эррингтон, но вот в мирное время он почти не умел быть строгим руководителем. Даже когда перед ним представал пьяный как сапожник нижний чин, только что совершивший вопиющее, на грани дезертирства или вроде этого, правонарушение перед уставом — майор, конечно, сурово хмурил брови, метал глазами молнии и говорил с ним очень грозным голосом, но солдат таким не обманешь: они все равно чувствовали, что перед ними «отец-командир», причем больше отец, чем командир…
Еще надо сказать вам, что Эррингтон происходил из очень богатой семьи, он был обеспеченнее всех в полку и мог позволить себе свободно относиться к деньгам — но тратил не больше, чем любой другой офицер. Иные из нас, самые юные, негласно записали его в скупцы — но остальные, наоборот, считали это очередным примером особой деликатности майора: он не хотел выставить себя слишком богатым, а точнее, всех прочих слишком бедными.
Неудивительно поэтому, что мнение майора для нас значило чрезвычайно многое. Мы, молодые офицеры, буквально смотрели ему в рот. В любом полку случаются всякого рода ссоры, конфликты и недоразумения, которые нельзя ни загонять внутрь, ни, тем более, выносить наружу, так что для их разрешения требуется мудрое и авторитетное суждение кого-нибудь из старших командиров. Майор, попыхивая сигарой, терпеливо выслушивал суть дела, затем возводил глаза к потолку, словно наблюдая за душистыми клубами сигарного дыма, — и говорил: «Думаю, Джонс, что вам лучше бы взять свои слова обратно» или «При этих обстоятельствах, Хэл, ваши действия следует считать оправданными», после чего вопрос оказывался улажен наилучшим образом.