Александра Маринина - Пружина для мышеловки
– Ну, это понятно, – пожал плечами Мусатов. – Должен же быть документ, на основании которого человека помещают в больницу. Почему вы думаете, что я этого не знаю?
– А вы знаете, как выглядит это решение? – хитро прищурился Юркунс.
– Ну как… Обычно выглядит. Бумажка, официальный бланк с реквизитами, все такое.
– Ой, Боже мой, – старый доктор снова расхохотался, – как же вы молоды, голубчик, как же вы молоды! Неужели вы всерьез полагаете, что тридцать лет назад жизнь была такой же, как сейчас? Какие бланки? Какие реквизиты? Бог с вами, окститесь! Вы хоть примерно представляете себе принципы ведения делопроизводства в те времена, когда не было компьютеров, а ксероксы были большой редкостью и все до единого стояли на учете в КГБ, и для того, чтобы сделать копию одной-единственной никому не нужной бумажки, нужно было получить сто пятьдесят разрешительных и согласовательных подписей?
– Я не понимаю, к чему все это, – сердито буркнул Андрей, которого бесконечные упоминания о его молодости и неопытности уже стали раздражать.
Лев Яковлевич плеснул немного коньяку в опустевшую рюмку и стал задумчиво крутить ее за толстую короткую ножку.
– Не сердитесь на меня, – внезапно улыбнулся он, – я так часто говорю о вашей молодости не потому, что хочу как-то поддеть или уколоть, а только лишь для того, чтобы вы перестали, наконец, равнять прошлое с настоящим. Это разные эпохи, принципиально разные, и никакие аналогии тут не проходят. Чтобы что-то понять в той жизни, недостаточно обладать острым аналитическим умом. Нужно знать. В частности, нужно знать, что если подсудимый признается виновным и вменяемым, суд выносит ему приговор, а если виновным, но невменяемым, как это было в случае в Олегом Петровичем, выносится судебное решение. Названия-то разные, и это юридически оправдано, все-таки в одном случае человек признается преступником, а то, что он сотворил – преступлением, а в другом случае человек признается психически больным, а то, что он сделал, называется общественно опасным действием невменяемого, но суть одна, и выглядят эти документы совершенно одинаково. И в том и в другом содержится полное описание содеянного и излагаются доказательства, в том числе и показания свидетелей, называются имена этих свидетелей. Просто в самом конце, в так называемой резолютивной части документа, в одном случае пишется: «суд приговорил», а в другом – «суд решил», вот и вся разница.
– Ну и что? – недоумевал Андрей. – Какое это имеет отношение к нашему делу?
– О, вот вы уже и сказали: к нашему делу. Это прогресс. Так вот, копий приговоров и решений всегда нужно много, экземпляров десять-двенадцать, чтобы хватило для всех инстанций и заинтересованных лиц. А печатные машинки, даже самые лучшие, электрические, на обычной бумаге пробивали максимум пять экземпляров, из которых только первые три были хорошо читаемыми, а два последних – почти «слепыми». Поэтому все приговоры и решения печатались на папиросной бумаге. Первый экземпляр, как и положено, делали на хорошей бумаге, а все остальные – на папиросной. Не знали?
– Не знал, – улыбнулся Андрей. – Мне это и в голову не приходило. Вы хотите сказать, что у Олега Петровича был на руках приговор?
– Решение, – строго поправил его Юркунс. – Судебное решение. Да, этот документ у него был. И еще один экземпляр был приложен к его медкарте, чтобы врач в любой момент мог ознакомиться. Экземпляр Олега Петровича, разумеется, не сохранился, его личные вещи после смерти были уничтожены, поскольку их никто не востребовал. А вот экземпляр, приложенный к карте, сохранился. И я позволил себе принести его сюда, специально для вас.
– Зачем? – поморщился Андрей.
Ему совсем не хотелось читать подробные описания кровавых злодеяний человека, который стал его биологическим отцом. Стоп! Но ведь Лев Яковлевич уверяет, что никаких злодеяний не было… То есть они были, но совершил их вовсе не Олег Личко.
– А вы почитайте, вам будет любопытно.
– Я не хочу читать об убийствах детей, – резко ответил Мусатов, – независимо от того, кто на самом деле их совершил. Я – человек с нормальной психикой, я не могу получать удовольствие от такой, с позволения сказать, литературы.
– А вы про убийства и не читайте. Вы обратите внимание на доказательственную базу. Все обвинения Олега Петровича было построено на свидетельских показаниях одной молодой женщины, которая утверждала, что видела Личко рядом с детским садиком, из которого впоследствии пропал ребенок, и Личко якобы что-то там долго высматривал и даже задавал этой свидетельнице вопросы о порядках в том садике, о воспитателях, о времени прогулок и так далее. Почитайте, почитайте. Она там много чего интересного рассказывала про Личко.
– Зачем мне это читать? – тупо упирался Андрей.
Он не хотел. Он не просто не хотел вникать в эту историю, но не хотел читать описание страшных преступлений, он не хотел даже брать в руки бумагу, на которой все это написано. Он не хотел приближаться к Олегу Петровичу Личко, он не хотел сокращать дистанцию между собой и этих чужим, неизвестным человеком.
– А затем, что там указано имя этой свидетельницы.
Юркунс протянул руку к висящему на спинке соседнего стула пиждаку и вытащил из кармана несколько сложенных вчетверо листков папиросной бумаги.
– Вот, – он развернул листки и быстро пробежал глазами, – извольте: Шляхтина Е.В. К сожалению, здесь только инициалы, полное имя не указано, но ведь «Е»! Вы понимаете? Е! Елена!
– Или Екатерина, – буркнул Андрей. – Или Елизавета, или Ефросинья. Или даже Евдокия.
– Возможно, – вздохнул Юркунс.
Он вновь сложил листки вчетверо, но в карман не убрал, оставил на столе, и, как показалось Андрею, даже будто подтолкнул их в сторону гостя.
– Все возможно. И Екатерина, и Елизавета. Но возможно, что и Елена. И возможно, именно ее, именно эту Елену Шляхтину имел в виду Олег Петрович, когда без конца записывал однй и ту же фразу: «Не понимаю, почему Лена так поступила». Она оболгала его. Она дала следствию и суду ложные показания. И Олег Петрович не понимал, почему. Более того, они были знакомы, даже, позволю себе предположить, хорошо знакомы. В противном случае он написал бы «Шляхтина» или называл бы ее по имени-отчеству, как человека незнакомого, постороннего. Понимаете? А он всегда в своих записях называл ее Леной. И тут одно из двух, голубчик мой: или он имел в виду Елену Шляхтину, которая дала на него такие показания, или какую-то другую Лену из своего окружения, которую, вполне возможно, знала и ваша матушка. Вы ведь можете ее спросить, верно? И вы можете найти эту Лену и задать ей ряд вопросов, ведь так?
– Могу, – согласился Андрей. – Но зачем? Зачем мне это нужно? Кстати, а почему вы сами не спросили Олега Петровича, кто такая эта Лена? Вы поощряли его попытки разобраться и установить истину, вы сами это говорили, а такой простой вопрос не задали. Почему?
– Потому, голубчик мой Андрей Константинович, что мне не нужно было в этом разбираться. И мне не нужна была истина. Что я стал бы с ней делать? Пошел бы в прокуратуру и стал требовать возобновления дела? На каком основании? На основании бреда психически больного с неснятым диагнозом? Не забывайте, все это происходило до девяносто первого года, когда власть партии и КГБ была еще очень сильна, а любому психиатру в те времена было известно, что такие липовые диагнозы без их прямого указания не ставились. Что же я, враг самому себе? Я не правозащитник и не камикадзе, я старый врач, который хотел спокойно работать до самой смерти в своей тихой больнице на своей хлопотной должности. И у вас нет права меня упрекать.
– Да я и не собирался, – пристыженно пробормотал Андрей, осознавший в эту минуту, как мало он в действительности знает о тех временах, которые условно назывались «при советской власти». – Мне жаль, если вам так показалось. Извините, Лев Яковлевич.
– Извиняю, – Юркунс махнул рукой, изображая жест великодушия. – Я поощрял Олега Петровича в его попытках разобраться, потому что для него это имело бы хороший терапевтический эффект. Родители не захотели взять его из больницы домой, и я понимал, что жить ему суждено одному. И либо он восстановится настолько, что его можно будет выписать, как говорится, «в никуда», и он будет жить самостоятельно, либо он не восстановится и проведет в моей больнице остаток жизни. А остаток этот, смею вам заметить, был весьма велик, когда Олег Петрович поступил к нам, ему еще и сорока лет не исполнилось. Мне не хотелось думать, что изначально здоровый человек проведет свою жизнь так безрадостно. В своих попытках разобраться он тренировал ослабенную память и логическое мышление, он заново учился связно мыслить и ясно излагать, и если бы ему удалось восстановить ход событий, это значило бы, что он может жить самостоятельно. А мне истина не была нужна. Более того, она была бы для меня в то время просто опасна. Многие знания – многие горести, а если попроще: меньше знаешь – лучше спишь. Потом, после смерти Олега Петровича, времена изменились, и истина перестала быть для меня опасной, но она так и осталась ненужной. Возможно, теперь она станет нужна вам.