Рауль Мир-Хайдаров - Ранняя печаль
И полетели дни, недели... Где-то далеко, там, откуда приехал Дасаев, уже давно убрали огороды, пустые поля с потемневшим жнивьем прихватывали по утрам первые заморозки, и все чаще лили нудные, обложные дожди. А во дворе их управления с прогнувшихся лоз свисали тяжелые виноградные гроздья, и солнце сквозь пожухлую листву, словно подустав за бесконечное лето, светило мягко, спокойно, и казалось, конца этому теплу и благодати не будет.
"Надо же... теплынь... Сахара..." -- частенько думал Рушан и вспоминал друзей, попавших по распределению в более суровые края. Они уже облачились в плащи и пальто, ходят в шапках и свитерах, а тут все еще разгуливают в пиджаках...
Жил он на Чиланзаре, в общежитии. Преимущественно одноэтажный город тех времен раскинулся на огромной территории, словно тогда уже предвидел недалекий бурный рост и заранее застолбил себе место.
Каждодневная утренняя поездка в троллейбусе до Хадры казалась Дасаеву путешествием в неведомые края. Он часто стоял у огромного пыльного окна в конце салона и сквозь неторопливые, обрывочные мысли слушал, как музыку, ленивый голос кондуктора: "Беш-Агач... Караташ... Алмазар...". Каждое название заключало в себе не только музыку, но и тайну: "Самарканд-Дарбаза...", "Домрабад...", "Ахмад-Даниш...".
Он выходил на Хадре и пешком спускался к Чукурсаю, чтобы, минуя знаменитый базар, отмеченный во всех туристических проспектах, выйти к Чигатаю. Шагая по остывшим за ночь тротуарам, ощущал закатанное под тонким слоем асфальта булыжное мощение, еще сохранившееся в прилегающих к дворам проездах.
Арыки поутру казались полноводнее и журчали веселее. Справа, из распахнутых высоких ворот парка Пушкина, который отродясь не бывал в этих местах, но был здесь таким образом почтительно увековечен, веяло утренней свежестью. За решетчатой оградой, оплетенной цветущей лоницерой, виднелись присыпанные красноватым песком безлюдные аллеи. Рушан знал уже, что среди вавилонского многоязычия города в этом парке в последние годы чаще всего звучала татарская речь -- давно облюбовали себе татары этот когда-то пышный, с озером и летним кинотеатром, а потом и с планетарием, а ныне довольно скромный парк и отмечали в нем старые и новые праздники.
На базаре он не задерживался. Покупал две пышные, прямо из тандыра горячие лепешки, еще на одну серебряную монету -- кисть винограда, иногда пару персиков или истекающих соком груш, но чаще всего -- кандиль, яблоки с нежным девичьим румянцем. Тут же, на базаре, в одной из многочисленных чайхан, полупустых поутру, он завтракал, выпивая традиционный на Востоке чайничек зеленого чая. Из интереса и любопытства заходил то в одну, то в другую чайхану и повсюду встречал почти одинаковые, в алых розах, металлические подносы, на которые клали лепешки и вымытые фрукты.
При кажущейся на первый взгляд одинаковости все чайханы были разные. В одних, воровато оглядываясь, понижая голос до шепота, сидели, как на иголках, за нетронутым чайником чая оптовики-перекупщики, рядившиеся с растерявшимися от оглушительной суеты приехавшими в город дехканами.
В других восседали важные, громогласные, бритоголовые мясники. День им предстоял нелегкий: и огромными двенадцатикилограммовыми топорами намашутся, и туши многопудовые ворочать придется, успевай только! А днем подростки, племянники чайханщика, понесут из чайханы в мясные ряды подносы с лучшими чайниками и пиалами без единой щербинки -- мясники испокон веков на базаре торговая элита.
Обнаружил Рушан и чайхану, где звучала речь казахов, -- казахские земли вплотную подступали к городу с северо-запада.
Однажды в начале зимы, в туманное и сырое утро торопился он на работу. За пазухой нового, недавно купленного пальто лежали две горячие лепешки. Чайхана, в которой он, как обычно, хотел позавтракать, оказалась закрытой, и он решил попить чаю с вахтером -- у того на плитке зимой всегда кипел чайник.
Рушан шел по мокрому Чигатаю, ощущая тепло и запах свежих лепешек, и так велико было искушение откусить кусочек, что он невольно замедлил шаг, и тут вдруг его окликнули:
-- Товарищ инжинир, добрый утро! День сырой, заходите моя чайхана, выпейте пиалушка чая.
В проеме распахнутой двери стоял рослый мужчина в меховой безрукавке и широким жестом приглашал войти. За дверью Рушан увидел ярко горевшую лампочку и часть стены, завешенную тяжелым темно-красным ковром. Оттуда на него дохнуло теплом, древесным углем и типично восточным запахом множества ковров. Эту чайхану на Чигатае, неподалеку от управления, он приметил давно и уже знал, что она махаллинская, а это совсем не то, что базарная, ее обычно посещают лишь завсегдатаи и местные жители.
Дасаев раздумывал, но улыбка не сбегала с лица чайханщика, жест был искренен и щедр, и он вошел.
С тех пор он частенько бывал здесь, но с особым настроением заглядывал именно поутру поздней осенью и зимой. В сумерках слякотного или морозного утра, когда скудно отапливаемый мангалами старый город нехотя просыпался, он, подняв воротник пальто, спешил, как обычно, через базар. Лепешечник, за спиной которого жарко исходил паром тандыр, протягивал ему, уже как старому знакомому, две с пристрастием отобранные лепешки, и он, не сбавляя темпа, обгонял какие-то неожиданно возникающие из светлеющей тьмы, согнутые, закутанные фигуры, слыша вокруг себя почему-то приглушенный, не свойственный дневному базару говор. Странно, даже арбакеш, чей голос перекрывал в полдень многоязычный гомон, поутру был удивительно тих. Восток... Загадка... Тайна...
Всегда, в любой день, еще издали, едва свернув с Сагбана, Рушан видел светящиеся окна махаллинской чайханы. Он вытирал взмокший от быстрой ходьбы лоб, вынимал у порога из-за пазухи лепешки и решительно распахивал дверь. Обычно в это время посетителей не было. На его приветствие Махсум-ака, проводивший последнюю "инвентаризацию" чайников или возившийся с самоваром, отвечал бодро и с какой-то беззаботной веселостью: "Э, салам алейкум, инжинир, пажалиста, заходи скорей". От огромных, потускневших, с зеленоватым отливом медных самоваров разливалось тепло. В отсутствие посетителей горела одна лампочка напротив двери, и уходящие в темноту стены казались завешенными черными коврами, только иногда проезжающая мимо машина била в окна ярким лучом фар, и на миг стена окрашивалась в кроваво-красный цвет...
Чуть позже, когда он уже попивал чай с наватом и парвардой -- дешевыми восточными сладостями, и вел оживленный разговор с Махсумом-ака, не прекращавшим своих дел, объявлялся второй посетитель. Обычно это был кто-нибудь из соседнего дома. По-домашнему кутаясь в длинный, до пят, стеганый чапан, он велеречиво и церемонно обменивался любезностями с чайханщиком, а заметив Рушана в глубине зала, так же любезно обращался и к нему: "Добрый утро, товарищ инжинир..."
"Инжинир"... Так и закрепилось за ним в махалле это прозвище, и произносили его уважительно, словно кладовщик Мергияс-ака специально прорепетировал со всеми жителями квартала. Звание "инженер" в те годы еще было весьма почитаемым, и, что говорить, Дасаеву такое обращение нравилось.
Может быть, быстро упрочившееся уважение сослуживцев и доброе расположение махаллинского люда явились причиной того, что однажды, в обеденный перерыв, в этой чайхане он принял неожиданное для себя решение: "Остаюсь... пущу корни на узбекской земле... женюсь..."
Мергияс-ака, составлявший ему в тот день компанию, заметил, как изменился в лице "инжинир", и торопливо спросил:
-- Что случилось, Рушан?
Дасаев, на миг побледневший от охватившего его волнения, с улыбкой обвел глазами зал, словно заново увидев все вокруг, и весело ошарашил кладовщика:
-- Жениться решил, вот что, Мергияс-ака...
А ведь до этого момента и мысли подобной в голову не приходило.
"Женюсь" вовсе не означало, что он решил завтра же бежать в загс. Просто под "остаюсь" он подразумевал: "Всерьез, надолго, с семьей, домом... с детьми..."
Конечно, девушка любимая у него была. Жила она в степном, насквозь продуваемом ветрами и жесткой поземкой, городе. Туда, в домик на окраине, окруженный чахлыми акациями, на улицу 1905 года, устремлялись все его помыслы, и иногда, мысленно, он называл ее "моя невеста".
Принятое решение внешне никак не отразилось на нем, но повернуло жизнь круто; он вдруг понял, что до сих пор видел все вокруг как бы снаружи, глазами приезжего, а сейчас стал вглядываться изнутри, примеряя все к своей будущей жизни. В свободные дни он часами пропадал в книжных магазинах, часто ходил на концерты, -- гастролеры жаловали теплый, уже названием своим навевавший ожидание тайны город.
Жил он все там же, в общежитии, хотя в махалле предлагали ему за небольшую плату отдельную комнату. Но он отказался -- не хотел лишать себя каждодневного путешествия. Иногда он немного изменял маршрут: с Хадры сворачивал влево, спускался к площади Чорсу и опять же, минуя базар, выходил к себе на Чигатай.