Михаил Литов - Московский гость
- Налей вина!
- Токайского... или как? - блеснул умением ориентироваться в сладкой жизни Руслан.
Питирим Николаевич посмотрел на него взглядом поднявшегося из гроба мертвеца.
- Вина... - прохрипел он.
Напуганный непонятным поведением учителя Руслан вскочил, взял со стола первую подвернувшуюся бутылку и приготовился склониться над бокалами, да так и замер, ибо учитель внезапно тоже встал и словно сомнамбула побрел прочь.
- Ну... ну! - угрожающе выдыхал, выпихивал из себя Питирим Николаевич.
Шишигин, сидевший за отдельным столиком, поднял глаза и внимательно посмотрел на Греховникова, который медленно, трудно приближался к нему, выставляя вперед руку ладонью вверх, как если бы шел к собрату по перу за милостыней. Но так расположилась его рука просто от бессилия, оттого, что Питирим Николаевич был настроен грозно и был даже готов погибнуть в драке с загадочным Шишигиным, о котором ничего толком нельзя было сказать, но при всем таком своем настроении совершенно не понимал или забыл, что нужно сделать, чтобы накопившаяся в нем гроза вышла наружу. Она закупорилась, затворилась в его грудной клетке, и подобное происходило с Греховниковым впервые. Причиной же этого состояния было то, что чем сильнее желал Питирим Николаевич отомстить Шишигину за свое унижение, тем сильнее боялся его и тем яснее сознавал, что Шишигин не обыкновенный смертный, которому можно запросто плюнуть в рожу, что Шишигин, может быть, куда опаснее даже того зловещего испортившего воздух фокусника, каким он предстал, когда выпустил из штанов змея. Но спускать Шишигину оскорбление только за то, что он обладает необыкновенными дарованиями, Питирим Николаевич не мог, по крайней мере больше не мог, и он приближался к врагу, повторяя свое "ну", и странным образом находил поддержку и укрепление духа в вопросе, почему же Шишигин, обладая незаурядными, может быть сверхъестественными способностями, пишет скверные книжки.
Все это Шишигин прочитал в глазах и в душе грядущего мстителя быстрее, чем сам Питирим Николаевич успел обдумать, прочувствовать и тем более высказать. Он отложил вилку, которой перед тем лениво ковырялся в шницеле, усмехнулся. И в тот же миг Питирим Николаевич ткнулся в какую-то невидимую стену. Его вытянутая рука отчасти углубилась в сопротивляющуюся наподобие резины массу, но не достала Шишигина, а вдруг принялась работать в каком-то своем режиме, в ней вообще образовалась нечто чужеродное, отдельное от воли Питирима Николаевича, стремительно отчуждавшееся от него, она вдруг обрела какую-то несуразную извилистость и на глазах почернела. А затем, когда Питирим Николаевич мог уже лишь стоять и таращиться в изумлении и ужасе на нее, она перестала быть рукой и получила окончательно твердый и тяжелый вид огромной рачьей клешни.
Учитель побрел назад. Он забыл об ученике, но когда прямо перед собой увидел его, с выпученными глазами и с прижатой к груди бутылкой, что-то судорожно заворочалось и булькнуло в нем, и он издал бессмысленное рычание. Руслан отшатнулся и зарычал тоже. Они бросились к выходу. Им навстречу, переваливаясь как тюлень, плыл Лев Исаевич, и Греховникова охватила ярость при виде этой фигуры, не сгинувшей в огне его ненависти к неприступному Шишигину.
- Бей этого! - дико завопил он.
В сумасшествии писателя, адской тенью плясавшего в поле зрения заплывших глазок Плинтуса, сквозило что-то маскарадное, и Лев Исаевич позволил себе слегка усмехнуться. Он пришел в "Гладкое брюхо" поразвлечься, и, судя по всему, развлечение начиналось с Питирима Николаевича. Но когда ему под нос в указующем жесте сунулась клешня, - не бутафорская, не имеющая ничего общего с переодеваниями под животных, а с непреложностью вписанная в плотское строение Греховникова, - у издателя мелькнула тревожная мысль, как же теперь Питирим Николаевич напишет роман, под который взял аванс, если он напрочь лишился правой руки. Писатель и издатель еще как-то рассуждали, а Руслан не рассуждал уже вовсе. Заслышав крик учителя, вообразившийся ему криком и боли, и отчаяния, и указания на того, кто причинял ему боль, он замахнулся бутылкой и обрушил на голову Льва Исаевича страшный удар.
Виктор рьяно отстаивал свое право на обличающее дельцов от искусства слово, но, благодаря своевременному вмешательству Григория и Веры, до потасовки с вышибалами у него не дошло. К тому же внимание подручных Макаронова переключилось на Греховникова, у которого проблем явно было побольше, чем всего лишь нужда высказать наболевшее. Владелец кафе с удовольствием проучил бы зарвавшегося экскурсовода, а через него добрался бы и до своего соперника в борьбе за благосклонность Сони Лубковой, однако присутствие Пети Чура сдерживало его. Поэтому он лишь надменно пообещал не тронуть Виктора, если его уведут из кафе.
Питирим Николаевич и Руслан выбежали на улицу. Следом за ними с торопливостью, но не панической, не похожей на бегство, удалились Коптевы и московский гость. У выхода посетители, видевшие катастрофу Плинтуса, и подоспевшие охранники занимались бесчувственным телом издателя.
- Этого еще не хватало... - проворчал Макаронов и, взяв руководство самозванным консилиумом на себя, распорядился перенести раненого с пола в гардероб и уложить там на лавку.
Голова Льва Исаевича была в крови, под опущенными веками чувствовалось трагическое столкновение с другой действительностью, в которую этот человек с тревогой и мучительными сомнениями всматривался внутренним взором; вообще-то его лицо было абсурдной мешаниной морщин, жировых складок и мешочков и особой выразительностью никогда не отличалось, но сейчас в нем произошло удивительное упорядочение и вместо обычной умильно-жалостливой гримаски проступило нечто строгое и даже глубокомысленное. Макаронов велел одному из охранников вызвать "скорую помощь". Общее волнение как будто улеглось, но прежнего веселья как не бывало. Люди угрюмо пили и закусывали, вполголоса обсуждая нарушившие приятную атмосферу вечера происшествия. Даже Петя Чур как-то притих, и вино, которым он продолжал усиленно накачиваться, больше явно не радовало его. Макаронов имитировал поиски напавших на издателя, хотя не сомневался, что тех давно и след простыл. Артисты вернулись к прерванному ужину. Но кусок не шел в горло. Красный Гигант долго приглядывался к кругам, синевшим на лбу Голубого Карлика, и наконец спросил:
- Ты думаешь, это серьезно, Антон Петрович? Ну, эта печать... и насчет посвящения... Думаешь, браток, это самая что ни на есть доподлинная инициация и вообще особая культура мэрии в обращении с нами, а не шутка и хрен собачий?
- Господь с тобой, Леонид Егорович, что в этом может быть серьезного! - возразил Антон Петрович с печальной улыбкой. - Может, и не хрен, а все же так, одно баловство зарвавшегося, уверенного в своей безнаказанности пьяницы. В той жизни, которую мы с тобой ведем нынче, серьезно лишь одно: наше самосознание. Ты понимаешь, что я имею ввиду? И знаешь, - разговорился Голубой Карлик, - среди всего этого балагана наше самосознание лишь на том и может держаться, что на вере в будущие перемены... в неизбежное возвращение к нормальной жизни. Потеряешь эту веру - перестанешь сознавать себя, а следовательно, уже никогда и ничего не добьешься в нашем мире.
- А ты надеешься еще чего-то добиться? - Леонид Егорович глянул на друга искоса, подозрительно. - Значит, все-таки рассчитываешь, что эти синие кружочки в конце концов обеспечат тебе тепленькое местечко в мэрии?
- Да почему именно в мэрии? Не говори чепухи! Ты бы пошел в мэрию? Согласен, чтоб какой-то пьяный Петя Чур шлепал тебя по голове резиновой болванкой и объявлял при этом посвященным? Думаю, что нет, во всяком случае мой пример убеждает тебя, что делать этого не стоит. Как из твоего опыта я отлично вижу, что нет ничего хуже, чем связываться с политическими мракобесами. Мы теперь навсегда крепко связаны. Одного боюсь: как бы в решающую минуту, когда у нас снова будет возможность делать выбор, тебе не взбрело на ум вернуться к прежним убеждениям.
Красный Гигант вспыхнул:
- Ты считаешь их неверными и просто бредовыми и хочешь, чтобы я признал это, но как я пойду на такое, если ты-то сам свои прежние убеждения не признаешь неверными и бредовыми?
- Зачем же мне белое называть черным?
- В таком случае не требуй этого от меня.
- Вспомни время, когда ты был, так сказать, народным трибуном. Ты говорил много и связно, а это значит, что ты лгал. Когда у человека все отлично получается на словах, яснее ясного, что говорит он не об истинном. Я тоже говорил много, но, Леонид Егорович, я говорил бессвязно, пылко, бестолково, как бы ни о чем. Только так и можно говорить об истине. Я говорил о свободе, требовал ее. Свобода - вот единственная истина.
- А теперь мы сидим в заднице. Это и есть твоя хваленная свобода, Антон Петрович? - Леонид Егорович нехорошо усмехнулся. - И почему же, скажи на милость, сейчас твоя речь льется плавно и гладко? Значит, ты лжешь?