Темная флейта вожатого - Владимир Волков
Не знаю, сколько продолжалось это испытание. Я закрыла глаза лишь на мгновение, а когда открыла их, то все уже закончилось. Музыка прекратилась. Герман стоял на краю сцены прямой, как прут. В одной руке его была зажата флейта, которая тускло сверкала в свете ламп. Он что-то сказал в зал, повернулся и, покачиваясь, ушел за кулисы. Тотчас же и зрители принялись вставать и выходить. Только оркестранты сидели и смотрели друг на друга, словно соображая, что же такое случилось.
Я с трудом встала и вышла из ложи. Еще издали я услышала крики и шум. Когда я спустилась, то замерла на лестнице. В фойе творилось нечто невообразимое. Я поначалу не сообразила, что происходит. Казалось, ожил кошмар из сна или сюрреалистичные образы сошли с картин Дали и Мунка. Все дети, которые только были в театре, бились в припадке. Кто-то смеялся истерически, кто-то рыдал не своим голосом, кто-то катался по полу, кто-то лежал в обмороке, у кого-то были судороги. Это была какая-то психическая эпидемия. Родители не знали, что делать. Кто-то пытался успокоить, другие искали телефон, а некоторых охватил столбняк. Я не стала здесь задерживаться, а бросилась к мужу.
Герман сидел в кабинете и смотрел в стену. Рядом на столе стояла початая бутылка коньяка. На меня он не обратил внимания и на обращения к нему не реагировал. Он был очень заторможен, как будто находился под воздействием лекарств. А на лице то и дело появлялась какая-то чужая, словно наклеенная, бледная шутовская, но очень грустная улыбка.
Я сказала ему про кошмар в фойе, спросила несколько раз, что произошло, но он не отвечал. Ворвался директор, начал кричать на Германа, а потом выскочил вон. Я решила, что будет лучше уйти из театра как можно скорее. Я помогла мужу одеться. Когда мы выходили, нас провожал весь персонал театра. К моему облегчению, эмоциональная вакханалия в фойе прекратилась. Зрители расходились по домам, и даже «Скорая», как говорили, никому не понадобилась.
До дома мы добрались на такси. Там с Германом случилась истерика. Я еще никогда не видела его в таком состоянии. Он матерился как сапожник, иногда переходил на немецкий, метался из угла в угол, как дикий зверь в клетке. Он достал бутылку водки, припрятанную в чулане, и стал пить прямо из горла. Несколько раз подбегал к телефону, заказывал разговор с Ленинградом, но там никто не отвечал. Тогда он заявил, что уезжает, и стал собирать вещи. Затолкал в два чемодана ноты, книги, одежду, полностью оделся, но вдруг свалился прямо в коридоре, как сломанная кукла.
Отходил он долго. Лежал в постели и почти ничего не ел. Только пил воду. Потом начал вставать. Ходил из угла в угол и что-то бормотал. Я ни о чем не спрашивала. Мне было достаточного того ужаса, что я пережила на концерте, и того, что видела в фойе. Я долго думала о том, что случилось в тот вечер в театре. Герман сочинил какое-то музыкальное произведение и сыграл его? И оно как-то подействовало на него и на зрителей, а в первую очередь на детей. Что же конкретно произошло? Я никак не могла этого понять, даже предположить, и от этого становилось еще страшнее.
Мне так и не удалось придумать объяснение случившемуся. Да и не до того стало. Через неделю я выяснила, что беременна. Врач сказал, третий месяц. В первые моменты я даже не думала о том, чтобы сохранить ребенка. Передо мной, как наяву, встал день, когда муж вернулся с гастролей и набросился на меня. От воспоминаний меня передернуло. А потом заиграла музыка с последнего концерта Германа.
«Нет, – сказала я себе. – Только не это!»
Следующим утром, собираясь в больницу, я столкнулась в полутемном коридоре с Германом. И слова вырвались изо рта сами, без моего ведома. Муж выслушал, поправил воротник грязной рубашки, со скрипом почесал небритую щеку. Ничего не сказав, он прошел мимо меня в большую комнату, прикрыл двери. Я уже повернула ключ в замке, но тут из-за стены заговорило пианино. Герман играл прелюдию Баха до мажор из сборника для хорошо темперированного клавира. Сыграл одну вещь, начал другую, а я стояла в темном коридоре и впускала в себя эти идеально пригнанные друг к другу звуки, совершавшие внутри меня очень важную и нужную работу. С каждой музыкальной фразой мне казалось, что как будто бы некое лекарство вливается в меня, исцеляя и принося облегчение. Но я знала, что эта музыка предназначалась не мне.
2
Все оставшиеся семь месяцев Герман напоминал мне спортсмена перед стартом. Лицом он оставался спокоен, даже улыбался, но иногда то на руке, то на шее вдруг напрягался пучок мышц, как будто внутри организма взводилась некая пружина, готовая выпрямиться в любой момент.
Первый год прошел спокойно. Герман прилежно выполнял обязанности отца: кормил ребенка, когда я была занята, разговаривал с ним, читал книги, проявляя чудеса терпения. Он присматривался к сыну, оценивал его, как скульптор оценивает глыбу камня, прикидывая, что из нее может получиться. И конечно, он много играл. Каждый день он усаживал Антона на складной стул и наигрывал простые мелодии на пианино, а иногда брал в руки флейту.
Мы договорились не принуждать сына к музыке. Сколько известно примеров, когда родители заставляют ребенка заниматься и прививают ему ненависть к инструменту. Пусть будет как получится, сказал мне Герман, но тут он, конечно же, хитрил.
Музыкальность Антона проявилась в первые же годы жизни. Пианино он начал осваивать лет с трех. Его не требовалось учить: его пальцы сами находили дорогу к нужным клавишам. В три с половиной года он играл на память все, что слышал от отца, свободно импровизировал, и каждый день его репертуар пополнялся. Он невероятно быстро прогрессировал.
Музыкальной одаренностью дело не ограничивалось. Антон проявлял незаурядные способности почти во всем. В четыре года он знал таблицу умножения, мог решать задачи за третий класс, которые задавал ему Герман, легко оперировал трехзначными цифрами, складывая и вычитая их в уме. В пять лет он почти дословно пересказывал сказки, которые слушал на пластинках, целыми фрагментами декламировал «Конька-горбунка», «Сказку о царе Салтане»