Михаил Литов - Прощение
Бывало, лежишь с больной опухшей головой в номере... Один... Больно. Живость души не ощущается. Со стеной, в которую я уперт, тихо и скромно соседствует гостиница, отчетливее всего слышно, как где-то отворяется и шаркает по полу дверь. Разные возникают мысли... Иногда даже ждешь, чтобы кто-нибудь пришел, например, тот же Вежливцев, пусть даже и он на худой конец, а он не торопится, возвращается поздно, и не с кем ответи душу, я ко времени его возвращения устало смыкаю веки... Тревожный сон, похожий на бесконечный кошмар. Я абсолютно не представлял, чем все это закончится. Наконец Вежливцев явился раньше обычного, еще только осела вечерняя темнота, и с ним пришла Гулечка. Я лежал на кровати поверх одеяла. Я не встал, когда они пришли, потому что мне мало понравилось, что они пришли вместе, и я подумал, что нечего мне перед ними утруждать себя, коль дело повернулось таким образом. Я, конечно, это так, предварительно, по взметнувшимся предчувствиям, а конкретно еще не знал... Но мне все равно не понравилось. Они были оживлены, посмеивались. Принесли с собой бутылку вина, пустились распивать, приглашали и меня, но я не встал и почти что ничего и не ответил им. Они были до крайности поражены: пьющий человек, конченый человек, а отказывается от дармовой выпивки! Можно сказать, смотрит даренному коню в зубы. Я лежал гордо. Наверное, это как раз так их и подзадорило. Но я чувствовал по всем признакам, что им вовсе не нужно набираться храбрости, собираться с духом, и без того они были боевито настроены, шутили, смеялись и весело поглядывали на меня. По-моему, они думали, что я мертвецки пьян, и это их потешало... вообще-то, они сначала увидели, что я не так уж и пьян, но решили, что в какой-то момент, может быть, именно после своего отказа сесть с ними за один стол, вдруг опьянел душой, а затем и телом, впал в прострацию... Видимо, так. Факт тот, что им очень было необходимо чем-то потешаться. А в высшем смысле я действительно был забавен. Гулечка заговорила обо мне. Будто бы обо мне лично, однако тут в последнее время распространилась мода чуть ли не прямо ко мне обращаться в третьем лице, очень необыкновенная форма обращения, если слушаешь и смекаешь, что речь в сущности о тебе и к тебе...
Он говорил, что любит, клялся любить до гроба, вещала Гулечка, но он не любил. Что-то именно в таком духе эффектно говорила Гулечка и словно пела песню. Они сидели за столом. Был серьезный сумрак, и Вежливцев в нем уже ничего не говорил, а только тихо посмеивался в ответ на слова Гулечки. Она все твердила одно и то же. И вот вдруг как-то произошло невообразимое изменение... Я пропустил начало, а потом было поздно усваивать и постигать; между тем я все отлично понял. Другое дело, что впоследствии уже надо было просто принимать как должное, как завершенное действие, как нечто, что не требует доказательств. Но даже если случившееся ужасно, не имело особого значения, понимаю я или нет. Да, это ужасно. Но понимаю я или нет, какое это могло иметь значение? Даже если я понимал, что это ужасно. Для кого могло иметь значение, что я понимаю? Для меня? Для них? Просто они вдруг замолчали, резко оборвались болтовня и смех, я вскинулся посмотреть, что их столь внезапно обеззвучило, и увидел в темноте их совместную жизнь. Все сходилось на том, что они не совладали с обуревавшей их страстью, какая-то сила швырнула их на кровать, в объятия друг друга, и, радостные, счастливые, они слабо и болезненно вскрикивали от восторга, что я не сразу услышал. А Челышев-то надеялся, строил планы... Ба! Я хочу сказать, что они и разделись, и сделали все, к чему их располагала страсть, а не ограничились шалостями и малым. Я не хочу здесь, в этом месте, передавать свое состояние, живописать его яркими красками и крупными мазками, углубляться в нюансы... Да и было ли тогда у меня какое-нибудь состояние? Мне скажут, почему ты не разнял их, не разогнал, как разгоняют на улице склеившихся собак, не избил? Я не сделал этого. Это ничего бы не объяснило, не изменило; такой порыв не вспыхнул во мне. Я не испугался. Было даже, промелькнуло какое-то удовлетворение. Но ведь я не был связан, мне не заткнули рот. Я был свободен. И сделал выбор. Вот в чем дело. Само собой, Гулечка была великолепна, и если я испытывал зависть, глядя на них, то ведь только к ее красоте, ладности ее форм, гибкости членов, чего у меня нет, но никак не к Вежливцеву, который ею обладал.
Нет, я не пытаюсь разобраться в ситуации, подать себя в том или ином свете... я говорю, не более. Если более, то это касается уже другого, минуты, когда я вышел из номера не мешать им, вышел из гостиницы под звездное калужское небо, к которому некогда возводил взор мечтатель Циолковский, и у меня немного закружилась голова, а в конечном счете я захотел есть. Я прошел пешком до вокзала, перекусил в буфете, затем отправился на берег, под которым мрачно и беззвучно катилась Ока. Там были овраги и трава, я немного заплутал и даже не ведал толком, вышел ли к Оке. Но это был берег. От его исхоженных, истоптанных трав и песков я оторвусь и полечу над страной, я увижу края, где трудная и сильная жизнь, не подвластная жгучим велениям времени, громким словам, лжи и прочей чепухе, пробивает сквозь необозримые пространства свои дороги, я снова увижу пыль, густо клубящуюся над ними. Но, может быть, другими глазами я буду смотреть на это. Я увидел, как в ночное небо поднялись две огромные птицы, черная, почти сливающаяся с мраком и оттого особенно впечатляющая, чудовищная, и белая, но страшно мелькающая в темноте, и сцепились в вышине смертным боем. Не было силы развести их в стороны, и слишком велика была их ненависть, чтобы они расцепились сами. Их толстые длинные шеи безобразно напрягались, крылья исступленно трепетали и бились, перья сыпали в воздухе, как белый и черный снег. Земли достигала безумная мощь их схватки, берег подо мной гудел, дрожал от ударов, которые они наносили друг другу тяжелыми клювами, и дикое пламя, горевшее в их глазах, озаряло округу неестественным мрачным светом. На том сотрясавшемся берегу я и сам поеживался от страха и неожиданного холода. Как о спасении подумал я, что силы вынести это ужасное зрелище мне придаст какой-нибудь талисман, символ веры, какая-нибудь ладанка, в которой от посторонних взглядов спрятан крошечный портретик матери, и, не теряя времени даром, побежал в гостиницу. Я перерыл все свои вещи, но ладанки так и не нашел. В номере никого не было. Затем из ванной комнаты, протирая полотенцем мокрые волосы, вышла Гулечка. Она хорошо пахла и хорошо, свежо выглядела. Неторопливыми, уверенными движениями она сделала из полотенца тюрбан и надела на голову, а потом, остановившись в дверях и наклоняя голову вбок, что вытряхнуть из уха воду, спросила меня свежим, хорошим голосом:
- Что ты ищешь, Нифонт?
- Ладанку, - ответил я, продолжая еще и еще рыться в вещах, но уже совершенно безнадежно, - я ищу ладанку, Гулечка.
Скорчив гримаску удивления, она спросила:
- Какую ладанку?
- Ладанку, - сказал я. - В ней портретик моей мамы.
- Твоей мамы? - удивилась Гулечка. - А у тебя была такая ладанка?
- А как же! Была, естественно... еще бы, символ веры... у меня была такая ладанка.
Она пристально посмотрела на меня и сухо возразила:
- Ты придумал это, Нифонт. Сочинил на ходу. Никакой ладанки у тебя не было.
- Была, - не согласился я, - была, и я носил ее на груди.
- Хорошо, - сказала Гулечка, - почему же я ее ни разу не видела? Ни в одну из ночей...
- Я снимал ее на ночь.
- Что ты делаешь, Нифонт? - вдруг спросила Гулечка, заметив что-то, на ее взгляд, подозрительное.
- Ищу ладанку, - ответил я просто.
- А зачем она тебе?
Я сказал:
- Она придаст мне сил.
Она выбирала, какое платье надеть, а я искал ладанку, потом она сказала:
- Лучше всего будет, Нифонт, если мы вернемся домой.
- Куда же? - Пришел мой черед удивляться.
- В Одессу, - пояснила Гулечка.
- Да, конечно. Но я должен найти ладанку.
- Мы можем хоть сейчас выехать... в любую минуту... лучше прямо сейчас.
- Да, - сказал я, - не имею ничего против. Мне все равно. Но без ладанки не поеду.
- К черту ладанку! - вскипела Гулечка. - Дома тебя ждут жена, мама, ты найдешь ладанку. Тебе помогут. Дома и стены помогают. Все будет хорошо, Нифонт.
Она похлопала меня по плечу. Тюрбан свалился с ее головы.
- А как же ты? - спросил я участливо. - Ты-то что будешь делать?
- Не знаю, - она пожала плечами.
- Ты? Не знаешь? Ну, егоза, напади на верный ответ, подумай хорошенько, тебе есть что сказать мне.
- А разве я непременно должна знать?
- Но и тебе помогут? - ответил я вопросом на вопрос.
- Само собой, - ответила она не раздумывая, - и мне помогут, не пропаду. Все будет как прежде. Буду работать, ходить в гости...
- Значит, я могу не беспокоиться за твою дальнейшую судьбу?
- Все будет хорошо, Нифонт, вот увидишь...
В порыве бодрости она послала мне воздушный поцелуй. Вот увидишь, сказала эта странная особа, т. е. что-то там посулила мне, но я мог лишь скептически хмыкнуть на такое ее обещание.