Александр Силецкий - Отпуск с убийцей
- Слушай-ка, Левушка, да у тебя вся задница мелом перепачкана.
И подмигнул всем нам: дескать, что будет!..
Левушка медленно, с выражением большой задумчивости на лице развернулся, пытаясь рассмотреть свой зад, и почесал, ухмыляясь, макушку.
- Ты бы помыл штаны где-нибудь, Левушка, - тем же иезуитским тоном продолжал Артем. - Ну, будь хорошим. Вон, видишь, луж сколько? Так залезь в одну, прополощись. Иначе дома заругают.
- Ишь ты. - изрек Левушка, расплываясь в блаженной улыбке.
И тут в Артеме словно пружина какая-то сволочная распрямилась.
- А слабо, - говорит, - тебе в лужу сесть.
- И сидеть там пять минут, не шевелясь, - добавил, подбоченясь, Моня Кацман.
- Ишь ты. - на мгновение насупился Левушка.
Потом он смышлено крутанул головой, хмыкнул, поскреб пятерней макушку, тяжело ступая, подошел к ближайшей луже и - сел.
При этом торжество на его лице было неописуемое.
Мы так со смеху и покатились.
Вот тогда-то на балконе третьего этажа и появилась Левушкина мать один бог ведает, что заставило ее выглянуть именно в тот момент, может, хотела позвать сына домой: мол, нагулялся, хватит; может, просто решила посмотреть, чем он занимается (дурачок он все-таки, за ним нужен глаз да глаз), а может, почувствовала каким-то седьмым или двенадцатым материнским чувством, что с сыном ее творится неладное, словом, увидала нас его мамаша и остолбенела, хотя, нет, какое там остолбенела, побагровела вся, а была красная уже и так, от слез, я думаю, и заорала страшным голосом - до сих пор он у меня в ушах стоит.
- Кретин, - крикнула, или нет, завизжала она, так что во всех дворах, наверное, слышно было. - Мразь! Ублюдок недоношенный!.. Умер отец, мать убивается, а он всем дурь свою показывает! Марш домой, или я тебе кости обломаю! А вы, сволочи, паразиты, нашли, с кем связываться!.. Он, дурак, не понимает. А вы?
Она расплакалась и ушла в дом, громко хлопнув балконной дверью.
Левушка с олимпийским спокойствием выбрался из лужи и, просветленно улыбнувшись всем нам на прощанье, зашлепал к своему подъезду.
Теперь, когда столько лет прошло с того дня, я понимаю, что вели мы себя как последние подонки.
Ведь мы, хоть и слышали, что кричала Левушкина мать, знали, какое горе постигло их семью, все равно смеялись, не могли не хохотать, не надрываться от восторга, держась за животики, до того уморительный вид был у Левушки, когда он проследовал мимо нас, надутый, важный, весь мокрый и перепачканный в глине.
Конечно, грех было издеваться, потешаться над ним, но мы тогда еще не научились жалеть - жалость приходит с годами, когда тебя самого немножечко побьют.
Нельзя сказать, что мы только и делали, что смеялись над Левушкой, нет, это было бы неправдой, мы играли и в футбол, и в пинг-понг, и в бадминтон, и в салочки, и в карты, как ни твердили нам со всех сторон об их пагубном и растлевающем влиянии, и даже по-детски, с уклоном во взрослость, крутили дворовую любовь, но обязательно, каждый день, хотя бы в течение часа, мы отводили душу на Левушке. Он все терпел и ни на что не обижался, и это придавало нам смелости или, если хотите, хамства.
Он был для нас юродивым, своего рода живой игрушкой, на которой можно вымещать свою жестокость, а такие игрушки людям нужны, особенно - в детстве.
Нас тогда абсолютно не тронула Левушкина трагедия, мы видели перед собой одного лишь этого дурачка, и его фигура, колоссальная в своей нелепости, заслоняла от нас все остальное.
И только когда Левушка скрылся в подъезде, и дверь захлопнулась, едва не проломив ему череп, - знаете, крепят порой эдакие злющие пружины, из-за которых дверь трахается об косяк со звуком, точно у тебя над ухом пальнуло хорошее дальнобойное орудие, - только тогда мы впервые вдруг почувствовали, смутно испытали нечто вроде сострадания к нему, да и то сострадание это относилось, если честно говорить, не к настоящему моменту, а скорее к некой вымышленной ситуации: что бы, предположим, случилось, проломи дверь сейчас и в самом деле ему голову, - ведь не стало бы нашего Левушки, и мы вообразили, как он лежал бы в постели в горячечном бреду, все с той же улыбкой на лице, и медленно умирал, даже не понимая, что с ним такое происходит, и нам сделалось жалко Левушку, впрочем, опять не совсем верно, мы пожалели больше себя, потому что не представляли своей жизни без этого дурачка, и образ умирающего Левушки сразу же навел нас на мысль о его отце - вот уж кто отдал концы по-настоящему, без всяческих ухмылок и помаргиваний, и мы подумали, что мать должна теперь одна растить Левушку, который в свои шестнадцать лет и третий-то класс с трудом кончал, и нам всем тогда стало - правда же! - немножечко не по себе.
- Вот ведь, - сказал Моня Кацман, - нехорошо вышло.
Мы промолчали.
- Но он все равно дурак, - добавил Моня, - ничего не понимает.
Все вздохнули.
- Это-то и плохо, - сказал я наконец.
- Мать жалко, - тоненько шмыгнула носом (у нее круглый год насморк, наверное, с самого рождения) Алевтина Дуло. - Одна осталась. С эдаким сыночком.
- Теперь всему дому растрезвонит, - насупился Артем, ковыряя носком ботинка землю. - Все теперь будут думать, что мы скоты какие-то.
- А ты и есть скот, - заметил я. - Кто первый придумал эту историю с лужей?
- Я не знал, что у него отец умер.
- А если б не отец, так, значит, можно? - спросил Гошка, наклоняя голову, словно собираясь боднуть Артема. - Нечего сказать, хорош!
- Катись ты, знаешь куда?! - разозлился Артем. - На себя бы посмотрел. Все вы ничуть не лучше. Обрадовались, на кого свалить можно.
- Никто и не собирался валить, - обиделась Маринка. - Но сейчас виноват был ты.
- Как будто сегодня в первый раз мы этого дурошлепа и встретили!
- Так какие будут оргвыводы? - вспомнив фразочку из недавно виденного кинофильма, вмешался я. - А то все говорим да говорим.
- Пошли домой? - предложил Моня. - Все равно делать нечего.
Мы только пожали плечами.
- А может, попросим прощения у Левушкиной матери? - неуверенно сказала Валька Дуло.
- Да уж, она только нас и дожидается, - усмехнулся, словно бы оправдываясь перед нами, мой братец. - Нужны мы ей с нашими извинениями! Все равно не поверит. А то, еще хуже, опять орать начнет.
- Левушка ведь такой. - рассудительно заметил Гошка. - Сейчас нам жалко, пока его нет, а потом.
- Пошли домой? - повторил Моня. - Вы, как хотите, а я пойду. Чего языками трепать?
И мы разошлись.
Конечно же досадно было, что так все получилось, совершенно дурацкая история, в которой каждый был по-своему немножко виноват, но в принципе никто себя по-настоящему виновным все-таки не ощущал, - это теперь всякие угрызения совести лезут в душу, а тогда если какое-то раскаяние мы и испытывали, то сводилось оно, в сущности, к одному: не надо было Левушку сажать в лужу именно в тот день, в нас и уверенность сидела такая, что в другой бы раз все кончилось нормально, уж по крайней мере безобидно.
Так мы все считали.
А на следующий день мы снова, как обычно, собрались во дворе, болтая ни о чем, о важных наших детских пустяках, и снова увидали Левушку.
Поначалу мы думали, что мать его, после вчерашней истории, уже не выпустит балбеса своего, остерегаясь наших пакостных забав, но потом поняли, что эти опасения напрасны: у нее было слишком много собственных хлопот, чтобы еще целые дни возиться с непутевым сыном, хотя, конечно, она и любила его, и заботилась о нем - а какая мать не любит плоть от плоти своей, даже если вслух об этом никому не признается?! - но вот что интересно: мы никогда не видели их вместе, мать словно бы стыдилась появляться рядом с Левушкой, избегала его общества на людях, впрочем, особо удивляться этому не приходилось, чего стоил один вид Левушки, когда несчастный выходил гулять во двор: вечные, и зимой, и летом, чем-то облитые, заляпанные шаровары (такие еще в фильмах тридцатых годов носили бойкие парни и девчата), допотопные высокие разбитые ботинки со шнуровкой на крючках (а мы завидовали втуне, нам бы тоже, не как у людей, вот так!), немыслимой расцветки курточка на молнии, старинный образец, шансонка из дешевой распродажи в сельсовете (Левушка давно уж вырос из нее) и в довершение ко всему - фантастическая "кепка-идиотка" (так окрестили мы ее, и было отчего), поразительное сооружение, умещавшееся лишь на макушке, лишенное какой-либо определенной формы, но с огромным изломанным козырьком, сооружение, похожее на летние колпаки-полупанамы, что продаются каждой весной в отделах женских головных уборов; возможно, Левушкина мать и купила ее поначалу для себя, но потом передала сыну, хотя бы уже потому, что эта кепка-идиотка шла ему поразительно. В таком наряде Левушка появлялся всегда, и нет ничего странного, что мать никогда не ходила с ним рядом, а дома Левушке тоже делать было нечего, со своей тупостью и ужимками он матери, наверное, уже поперек горла стоял; вот почему мы не особо удивились, когда повстречали Левушку назавтра во дворе, а вообще-то, нет, не мы, а он увидал нас первым, и, смешно сказать, на лице его возникло нечто вроде радости, как будто он вышел пораньше и ждал нас специально, право, он совсем не понимал, чем ему грозят встречи с нами, - и тут мы наконец-то догадались, что все, по сути, очень просто: несмотря на все наши издевки, Левушка стремился к нам, он бежал, пусть подсознательно, от одиночества, а внимание, хотя бы и такое скотское, на него обращали только мы, только среди нас он был своим человеком, точнее, своей живой игрушкой, но Левушка этого постигнуть был не в силах, он видел лишь внешнюю сторону наших взаимоотношений, а внешне каждый вроде бы хотел общаться с ним - вот это-то его и привлекало.