Татьяна Степанова - Призрак Безымянного переулка
– Тебе сразу станет легче. – Тут Яков Костомаров лгал. – Ну что ж, надо ехать. Пора. Там все уже готовят.
– Ехать? Уже? Ох, я что-то боюсь.
– Ничего не бойся. Я с тобой.
– У меня странное предчувствие…
– Это естественно. Быть человеком, а стать «белым голубем», свободным для полета.
– Да, это так, это полет души туда. – Брошев махнул вяло рукой в сторону белой стены ресторана. – Но ты знаешь, мне кажется, Серафима о чем-то догадывается. Она следит за мной.
В ресторане Яков Костомаров не придал значения этим его словам. Просто подлил ему еще опия в кофе.
В пролетке, когда они ехали в Безымянный переулок, Семен Брошев под воздействием коньяка и наркотика уже был никакой.
Он не замечал ничего: ни сырых сумерек, ни света газовых фонарей, ни ярких витрин на Солянке. Не слышал граммофона из открытых дверей трактира: «Паццалуем дай забвенье»…
Не ощущал холодного пронизывающего ветра. Он вперялся в пустоту остекленевшим от опия взглядом и лишь плотнее прижимался к Якову Костомарову, обнимавшему его в пролетке за талию.
В Безымянном переулке их уже ждали. Здоровенный Онуфрий в ливрее, стоявший на страже у подъезда костомаровского особняка, подхватил Брошева под мышки из пролетки и по знаку Якова Костомарова повел в дом – готовить к таинству.
Радение «белых голубей» в эту ночь обещало быть зрелищем не для слабонервных.
Семена Брошева сначала устроили в кабинете. Затем повели в специальную комнату при конторе фабрики. Там уже был застелен чистыми простынями диван, стояли ширмы. За ширмами на столе Яков Костомаров подготовил саквояж провизора. Там хранились морфий, шприцы, спиртовка и много перевязочных средств.
Во время убеления все должно было произойти по традиции – как принято у скопцов и при этом не слишком стерильно. Но затем Яков Костомаров планировал оказать Семену Брошеву полноценную медицинскую помощь. Имелся наготове и знакомый врач, которому он щедро платил. Естественно, ни о какой поездке в больницу и речи не было.
Брошев остался на попечении Онуфрия и приказчика Федосея Суслова. А Яков Костомаров вернулся в дом.
Хотелось покоя и музыки хотя бы на час. Вдова брата перед тем, как уложить детей спать, всегда музицировала в гостиной на рояле. Она хорошо играла, и дети при этом всегда присутствовали – девочку приводила гувернантка, а малыша приносила нянька Маревна, и они сидели в креслах. Двухлетка-мальчуган таращился на рояль, на яркие лампы, однако сидел на руках няньки тихо и никогда не плакал.
Яков Костомаров устроился в кресле и тоже слушал – вдова брата играла Шуберта.
Яков закрыл глаза, весь отдаваясь мелодии. Скоро, скоро их Корабль, обагренный кровью нового убеленного, поплывет в землю обетованную. Мужики в это верят. Кормчий Антипушка умеет уговаривать – ласково, проникновенно. Мол, все несчастья на свете от «лепости злой», от страстей, от тела греховного, от жара в чреслах – похоть рождает вожделение, а вожделение – зависть и жажду перемен, и жадность, и ревность. А кто убелился – тот очистился и стал свободен от плоти своей.
Это одна проповедь. Тем, кто не очень в это верил, предлагалась кормчим проповедь другая – вот мы не женимся, оттого и богаты. Живем для себя, деньги у нас водятся. Пусть смеются над нами, обзывают скопцами. А за деньгами-то к кому идут, если банк в ссуде отказал? К нам, к скопцам, к ростовщикам. Сделаетесь как мы, и у вас деньги заведутся. Перестанете на фабрике, как простые, горб ломать, будете ссужать народ деньгами, купоны стричь. Спать на мягкой перине, вкусно есть. В Евангелии от Матфея-то не зря сказано, что есть скопцы, которые сами себя сделали скопцами для Царствия небесного. А что евангелист одобрял, то, значит, хорошее дело, а?
Яков Костомаров слушал Шуберта и твердил себе: я так поступаю потому, что хочу сохранить фабрику и улучшить, расширить свое дело. Сердце брата не выдержало социальных потрясений, и я их тоже не хочу. После того, что мы видели и пережили, что нам делать? Что делать мне, оставшемуся одному как перст в этом мире, с фабрикой – нашим детищем на руках? Что мне делать? Возненавидеть царя и Думу, как жандармский ротмистр Саблин, ставший убийцей? Или примкнуть к обезьянам в их обезьяньих черносотенных союзах? Уехать за границу, эмигрировать? Но фабрика здесь, все мое здесь. Я хочу не так уж много, поверьте! Я хочу, чтобы на моей фабрике не было волнений и стачек. Чтобы мужики трудились и не кипели злобой на меня и мою семью, а были довольны. Сколько бы ни поднимал я им зарплату, они все равно не станут жить так, как я. Это невозможно. Значит, рецепт должен быть другим. И мой рецепт таков: община на фабрике, сплоченная секта скопцов.
И пусть Корабль плывет по своему пути.
И пусть вдова брата играет Шуберта каждый вечер.
И дети-племянники пусть смеются и растут в довольстве и счастье.
И пусть фабрика работает и процветает.
И я создам, непременно создам аромат «Букет Москвы» и вмещу в него все.
И это тоже.
И сладость, и горечь. И счастье, и боль.
После музыки он поцеловал вдову брата в щеку, поблагодарил и пожелал ей спокойной ночи.
Немножко еще посидел в кабинете при выключенном свете, наблюдая из окна, как по темному двору темными тенями проскальзывают в здание склада «белые голуби».
Затем спустился вниз и через черный ход, через сад, через калитку, через фабричный двор – окольным длинным путем, чтобы его не видели рабочие, – сам направился в сторону склада.
Он вошел в пристройку и остановился перед закрытой деревянной дверью. В дверь был вделан «глазок» – чудо немецкой оптики. И Яков Костомаров прильнул к нему.
Помещение склада тускло освещали керосиновые лампы. Каменный пол был устлан свежей соломой. На этом складе хранились природные компоненты для мыла и кремов, поступавшие в контейнерах по железной дороге из-за границы. В контейнерах и брикетах хранились розовые лепестки, сухие травы и цветы из Грасса, лавр, мирт, душица, масло из олив и виноградных косточек, апельсиновая цедра, сандал, благовония и много чего еще.
На складе витал тонкий аромат и атмосфера была особой, поэтому Яков разрешил проводить радения именно в этом месте. А еще здесь была дверь с потайным глазком, дававшим ему возможность видеть все тайком, не присутствуя на борту своего Корабля.
На радение собрались около двадцати человек. Женщин среди них – всего шесть. Все в белых рубахах из льна с широкими свободными рукавами. «Белые голуби», они сначала окружили кормчего Антипушку. Он стоял просто, опершись на клюку, и что-то тихо говорил. Потом все громче, громче.
Чудо чудесное… Готовимся принять нового брата. Но сначала надо очистить мысли и сердца.
Голос у него – ласковый и дребезжащий. Таким говорят очень старые мудрые люди. Но у Якова Костомарова отчего-то всегда ползли по спине мурашки, когда он слышал кормчего Антипушку.
«Белые голуби» негромко запели – ходили за три моря, летали за три моря… искали, искали… Голуби божьи, голуби святые…
Они словно пели колыбельную самим себе. И в этот момент кто-то – кажется, придурковатый паренек с перетянутыми веревкой чреслами – зажег в углу склада небольшую жаровню и начал накаливать на ней некие предметы.
Бритву и нож, очищая их огнем.
«Белые голуби» встали друг за другом и, тихонько топоча босыми ногами, двинулись по кругу. Как корифеи Московского Художественного, спьяну изображавшие журавлей.
Летали за три моря… кружили над землею… смотрели, постигали, знали, учили, радели на славу…
Их голоса звучали все громче, а кружится они начинали все быстрее.
Тут двое из них внесли в склад ворох чистых тряпок, бутылку с оливковым маслом. И потом, пропав на мгновение в сумраке и снова возникнув, они втащили железное корыто, полное свежего навоза.
Запах дерьма примешивался к ароматам сухих трав и цветов. Яков Костомаров чувствовал его сквозь щели в двери, в стенах склада. И у него снова запершило в горле. Он ощутил, как у него разом взмокла спина и вспотели ладони.
Белые голуби, пух голубиный… пух безгрешный… страсти людские, моря житейского лодка наша, крепкий корабль…
Фигуры в белом кружились волчком – круг распался, и теперь каждый вертелся сам по себе, по заданному бешеному ритму. Просторные рубахи надувались парусами. Скопцы воздевали руки к потолку и пели, а потом просто хрипели, кричали в радостном возбуждении. Кто-то, не выдержав ритма, упал на солому и забился в судорогах. Другие понемногу сбавляли темп. И вот почти все остановились – потные, дышащие, как запаленные лошади. Их лица были бледны, но они улыбались, потому что верчение изгнало из них, как им казалось, «злую лепость», и они были чисты и готовы принять в свою стаю нового «голубя».
И он должен был впорхнуть вот-вот…
И он «впорхнул».
Онуфрий и приказчик Суслов – оба в белых рубахах, босые – ввели в центр круга Семена Брошева. Он еле плелся на подгибающихся ногах. И они поддерживали его с великой заботой. От коньяка и опия он мало что соображал, взгляд его был стеклянным.