Екатерина Лесина - Проклятая картина Крамского
Во всем.
– Давид, эта картина стоит целое состояние… А она все равно не способна оценить ее по достоинству!
– Способна. – Матрена сняла полотно со стены. И, перевернув, попыталась вытащить из рамы, а когда не вышло, просто швырнула на стол. – Пусть завернут… она поедет со мной… Давид…
Она успела-таки поймать ускользающий его взгляд.
– Они все разрушили… а ты… Ты просто ничего не сделал… Так не делай и дальше.
– Вечером тебя доставят к поезду.
Он развернулся и вышел, не желая больше видеть ее.
Или себя?
Колеса стучали. Глухо и мерно.
Тяжело.
Гул их отзывался в голове протяжным эхом, и Матрена пыталась усидеть, удержаться, но то и дело соскальзывала в какую-то муторную полутьму.
– С вами все в порядке? – Любезный проводник вновь решился побеспокоить ее. – Да вы же горите вся… Вам надо бы к врачу…
– Да, наверное…
Она готова была согласиться на что угодно, лишь бы замолчали колеса.
И когда поезд остановился, вздохнула с немалым облегчением. Проводник вывел ее и саквояж подал. Сама же дама несла картину, завернутую в плотную бумагу. Держала ее обеими руками, прижимая к груди, и выглядела не то больною, не то пьяною.
– Здесь на станции доктор имеется… и больничка рядом… – Он чувствовал некоторые угрызения совести, потому как негоже было отпускать пассажирку в таком состоянии.
Но оставь ее… Еще помрет в дороге, потом отписывайся… Спросят по всей строгости, будто бы это проводники виноваты, что иным пассажирам приходит в голову такая блажь… Нет уж, пускай доктор с этой дамочкою разбирается…
Она не знала, как оказалась на этой станции.
И как станция эта вовсе называется… Она озиралась с удивлением, пытаясь вспомнить имя свое… и куда она ехала… и вовсе, что же произошло с нею… но голова была тяжелою.
Суетились люди.
Толкались.
Ругались. И кажется, кто-то забрал саквояж… чей? Ее… Вору кричали, но никто не погнался, и она тоже не сошла с места, не уверена была, что сумеет сделать хотя бы шаг. И когда подошел жандарм, все, на что ее хватило, так это сказать:
– Вызовите мою сестру. Я умру. Скоро…
В местечковой больнице, тесной и довольно-таки грязноватой, пахло скипидаром. Больница эта ютилась в старом доме, и все-то здесь дышало сыростью. Стояли вдоль стен узкие кровати, лежали на кроватях больные. Кто-то плакал, кто-то стонал… Кто-то, как женщина с худым землистым лицом, молча смотрел в потолок.
– И давно она так? – поинтересовалась Аксинья, разглядывая сестрицу. Вот же ж… Бедолажная, безголовая, конечно, а все равно жаль. Родная кровь – чай, не водица.
– Вторую неделю кряду… Поначалу еще случались просветления. Имя свое назвала… ваше вот. – Молодой доктор чувствовал себя несколько неудобно рядом с больною. – Ее с поезда ссадили…
– Что ж ты так, Матренка? – Аксинья присела подле кровати.
А Матрена открыла глаза.
– Ты… приехала? – Она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла вялой, вымученной.
– Конечно, приехала, горе ты мое луковое… Что, помирать вздумала?
Доктор отступил в тень. Его ждали иные пациенты, те, которым он и вправду мог помочь. А эта женщина… Он так и не понял, что с нею. Ее болезнь, сколь подозревал он, имела душевные истоки, с душою же он, в отличие от тела, не умел ладить.
А батюшку, что приходил еженедельно с утешениями, Матрена Саввишна слушать отказывалась. Может, хоть у сестрицы выйдет до нее достучаться.
Глава 12
Человек опаздывал.
Он чувствовал, как время уходит сквозь пальцы, и на пальцы смотрел, морщился, потому что были те нехороши. Не способны удержать ни минуты, ни даже секунды.
Время дразнило.
Оно говорило, что всегда-то человек был медлителен, и мама знала… Она собирала его заранее, но он все равно умудрялся опоздать. И ныне вот…
…Все из-за Таньки.
Следовало ее сразу… А с другой стороны, могли заметить…
Терпение. И еще раз терпение.
Вдох и выдох. Время, застывшее на циферблате старых часов. Как же они когда-то выводили своей точностью, неподкупностью. И человек мечтал о дне, когда часы сломает. Сейчас они были всецело во власти его, но в то же время, что бы он ни делал, время оставалось вне его понимания.
…Главное, чтобы Илья не добрался до Таньки первым.
Это все женщина с картины виновата. Как она смотрит… Приходит во снах и смотрит. Дразнит близостью своей, морозным дыханием Петербурга. Она не зовет за собой, но и не говорит, где отыскать ее.
Дрянь.
Человек с трудом дождался вечера. Благо зимние вечера темны. А люди, страшась этой темноты инстинктивно, спешат укрыться в теплых конурах квартир. Им недосуг глядеть по сторонам, а если и глянут, то увидят лишь тень в темном пуховике.
Пуховики ныне носят повсеместно.
Пиликнула, открываясь, металлическая дверь. В лицо пахнуло теплом. Значит, все-таки приморозило, а человек, возбужденный предстоящим делом, и не заметил мороза. Он и не заметил бы тепла, наверное, если бы вдруг не вспотел.
Нервное.
Пройдет.
Это все женщина с черными глазами. Человек должен доказать, что достоин ее. Генка достоин не был. Хотел продать, нажиться… Какая пошлость!
Поднимался человек по лестнице, благо, лампы горели через одну, а в сумерках он чувствовал себя почти незаметным.
Танькина дверь была закрыта.
Эта тварь всегда отличалась осторожностью. Крыса… Крутилась рядом с Генкой, но все-таки и в стороне. Думала, что так остается чистой.
Не остается.
И виновата она не меньше, чем сам Генка… Скольких они сгубили? Так что все справедливо. Странно, но эта мысль принесла успокоение. Если по справедливости, то человек имеет право.
А он имеет.
Связка ключей намокла.
Неужели настолько пропотели руки? Уже пора бы успокоиться, а он все… Нервы, время их вытянуло, истончило. И женщина, которая с черными глазами.
Ключи оставила Танька. При всей своей осторожности она порой была удивительно небрежна с вещами и этой связки не хватилась. Нет, оставляла она их Генке, человек не знал, по собственному ли почину или подчиняясь требованиям, но какая теперь разница?
Главное, чтобы замки не сменила.
Но разве она станет?
Нет, конечно… Ей ведь всегда некогда, она ведь занята.
Татьяна вызывала у человека иррациональную злость, с которой не получалось справиться, и человек перестал пытаться. Он вытащил нужный ключ, и тот вошел в замочную скважину легко. Провернулся дважды. Что-то щелкнуло, но очень и очень тихо.
Может, показалось, что щелкнуло?
В прихожей было темно. И эта темнота отличалась плотностью, непроницаемостью. Она не была другом, укрывавшим человека от посторонних глаз, но прятала жертву.
Не жертву.
Татьяна заслужила смерть.
И давно. И тот факт, что она, быть может, вовсе не поймет, что умерла, заставлял человека хмуриться. Это неправильно.
Он включил свет.
И огляделся.
Грязно.
Под ногами поскрипывал песок. Посреди прихожей валялись черные замшевые сапожки, изгвазданные в рыжей глине.
Человек поморщился. И сапожки поднял. Жаль, даже если глину счистить, то замша пропадет. Он пристроил сапожки у вешалки, с которой свисал мятый шелковый шарф. Пальтецо, дорогое, ярко-красного вызывающего цвета, грудой валялось на полу.
Татьяну, похоже, давно уже перестали волновать подобные мелочи.
Она обнаружилась в спальне. Лежала поперек кровати.
Грязное белье, серое в зыбком свете ночника. Смятые простыни, матрас, некогда белый, а ныне пестревший пятнами. К такому и прикасаться противно. Подушки на полу. Плюшевый медведь со свалявшейся шерстью. Он лежал, как и Танька, на спине, уставившись в потолок единственным глазом.
Уродливая игрушка.
И сама Татьяна казалась уродливой. Куда только подевалась броская ее, так злившая гостя, красота. Круглое личико расплылось, черты его смазались. И красный рот гляделся провалом.
Человек сунул в рот палец.
Просто так.
Татьяна замычала.
– Садись, – велел человек и потянул ее за руку. Та была вялой и влажной.
Подумалось, что если убить ее сейчас, то Татьяна ничего не поймет, она умрет счастливой, пусть даже счастье ее будет исключительно искусственного происхождения. А это вновь-таки неправильно, твари, подобные ей, не заслужили счастливой смерти.
И человек вышел на кухню.
Там, как и везде в доме, было грязно. Громоздилась в умывальнике посуда. Сковорода зарастала плесенью. Из приоткрытого холодильника нещадно воняло. Человеку пришлось зажать нос.
Нет, в этом доме он не хочет находиться долго.