Василий Казаринов - Кавалер по найму
Наверное, она умела не просто смотреть на этот мир, но и видеть его, видеть подробно и тщательно, недаром же на языке у нее вечно вертелись слова: «я вижу», «как я посмотрю».
Она кивнула и как-то не совсем ловко повернулась, держа руки на отлете, медленно, плоским, шаркающим шагом двинулась в глубь коридора.
Шерлок брел рядом с ней, на полшага впереди, словно торя для нее путь в сумраке старой квартиры, и что-то в том, как они вместе, парочкой, удалялись по направлению к кухне, было такое, отчего у меня вдруг тяжело и тупо заныло сердце. Я долго еще стоял на месте, не находя в себе сил направиться за ними следом, а когда все-таки решился, нашел ее стоящей перед черным окном, в котором застыло ее отражение.
Я развернул ее лицом к себе, погладил по мягким волосам, приподнял подбородок, заглянул в ее глаза и тихо, полуобморочно выдохнул:
— Господи, а как же твое любимое «я вижу»?
Только теперь, глядя в неживую зеницу ее глаза, я почувствовал, осознал эту странную природу ее остановившегося, неподвижного взгляда, от которого мне все это время было не по себе, — она же ничего не видела!..
— Как? — переспросила она. — По памяти… Это автомобильная авария… Мы ехали с папой и мамой на дачу, на нас вылетел грузовик, водитель заснул за рулем, и вот…
Я молча гладил ее по волосам.
— Их до больницы не довезли. А я вот… — Она потерлась щекой о мою грудь. — Был сильный удар в голову. И когда сняли повязки, я все спрашивала: почему так темно? почему темно? — Она подняла лицо и беспомощно улыбнулась. — Это было пять лет назад. Но за те двадцать лет, что были до того, я очень многое успела увидеть. Хочешь, покажу? Пойдем, пойдем… — Она повлекла меня с кухни, мы миновали длинный коридор, свернули направо, оказались в тесной, наподобие чуланчика, комнатке, и я покачнулся, когда под потолком вслед за щелчком выключателя вспыхнул жидкий свет голой лампочки.
Чуланчик был забит картонами и листами, в которых жил и распускался мягкими, поразительно яркими красками бушующий природный мир. В основном это была пастель. Еще несколько эскизов углем, но доминировала в листах пастель, самая мягкая, пластичная и ласковая техника.
— Я ведь в Строгановском училась, — пояснила она, присаживаясь на стульчик рядом с наклонной доской, на которую крепятся листы.
— А как же… — спросил я, — как же телефон?
— Ах это… — улыбнулась она и, прикрыв глаза, с придыханием произнесла: — Я высокая блондинка с пышной грудью и длинными ногами, мои широкие, крепкие бедра уже трепещут в ожидании твоего прихода… — Оборвала себя на полуфразе и вздохнула: — Надо же было как-то жить, зарабатывать на хлеб — себе и Шерлоку… Увы, высокая блондинка приказала долго жить. — Она повернула голову в мою сторону, и я спрятал глаза, опасаясь встретиться с ее неподвижным взглядом. — Теперь меня уж точно выгонят с горячего телефона. Встречаться с клиентами нам категорически запрещено.
— Ты ведь знаешь, что я не клиент. — Я опять погладил ее по голове. — Как тебя, зверек, кстати, зовут?
— Саня. Саша. Александра… Хочешь посмотреть, как это бывает — по памяти? — спросила она, укрепляя на доске чистый лист бумаги, а потом, откинувшись на спинку стула, долго сидела, слепо глядя перед собой, словно нащупывала в памяти один из образов прошлого, потом опустила руки на лист и, слабо шевеля пальцами, долго ощупывала его, осваивая белое пространство пустоты, но вот ее рука порхнула в сторону коробки с разноцветными мелками.
И я поймал себя на том, что перестал дышать, следя за движением ее руки, уверенно бросающей в пространство пустоты мягкие штрихи, а в белом поле листа быстро прорастали: покосившийся забор, вспышка густой травы у воротной стойки, за ней, слегка отпрянув от ворот, дом с трубой, труба с дымом…
— Это наша дача, — сказала она. — Хотя какая дача, так, сараюшка. Далеко. Под Луховицами. Ну как тебе? — Она развернула лицо в мою сторону, и я опять отвел взгляд. — Я ведь не совсем в полной тьме живу. Скорее, это сплошной серый фон. И на этом фоне и вижу смутные контуры фигур, предметов… Тени… Хочешь знать, каким я вижу тебя?
Она укрепила на доске новый лист и с минуту смотрела на меня, а потом быстро набросала угольком контур, в котором я с изумлением узнавал что-то поразительно знакомое, а потом она осторожно штриховала плавный абрис этой фигуры, уголек изредка выскальзывал за границу контура, и это были тем не менее удивительно точные по смыслу оплошности, потому что в результате возникало ощущение, будто под легким ветерком слабо шевелится оперение этого безглазого и безлицего существа, а мне лишь оставалось, выбрав в ящичке с пастельными мелками желтый, вписать в эскиз два ярких желтых круга — там, где у ночной птицы полыхают во мраке ночи ее большие, зоркие глаза.
— Ты устал, — сказала она, отодвигаясь вместе со стульчиком от доски. — Да, устал, я же вижу… Пойдем, я тебя покормлю. Ты ведь хочешь есть.
— Нет, — сказал я, с удивлением прислушиваясь к себе и не ощущая привычного инстинкта, хотя ведь и не помнил толком, когда ел в последний раз, и наверняка должен был проголодаться, а впрочем, пора мне привыкнуть к тому, что вблизи ее дыхания мои природные инстинкты растворялись без следа.
— Ну как хочешь, — сказала она. — Тогда давай ляжем спать.
— Давай, — сказал я, и мы, ведомые Шерлоком, прошли в комнату, я быстро разделся, а потом смотрел, как раздевается она и предстает передо мной в самом деле щупленькой девочкой, почти школьницей, с едва наметившимися женскими формами, но при этом тело ее дышало каким-то поразительно уютным, домашним, покойным теплом.
Она приблизилась, тепло стало еще плотнее, гуще, мягче. Я поцеловал ее в сухие губы. Она погладила меня по голове, легла на кровать, вытянулась солдатиком. Я лег рядом и, глядя в потолок, вдруг ни с того ни с сего пробормотал:
— Sic exio me…
— Что? — вздрогнула она и приподнялась на локте. — Опять латынь? А что это значит?
— Так освобождаюсь… А почему — опять? Ты сказала — опять латынь.
— Я давно заметила, когда ты рассказываешь о чем-то или о ком-то, то в речи твоей частенько мелькают латинские слова… Почему так?
— В них много мудрости и печали…
— Какой печали?
— Вселенской. Густой, тяжелой, муторной… Этот город погружен в вязкое вещество печали как в зыбучие пески, и кажется, ему уже не выбраться к солнцу, свету, ветру.
— А откуда она берется?
— Omne animal triste post coitum, — припомнил я вдруг.
— Что это?
— Да так… Мудрое наблюдение древнего философа. Переводится так: всякая тварь после соития печальна.
— Animal… Triste… Post… Coitum… — Она произносила каждое слово отдельно, словно дегустируя по глотку. — Да, латынь в самом деле поразительна. Торжественный, будто отлитый из благородной бронзы язык. Бронзы, бронзы, а не латуни… А Animal — это тварь?
— Ну, строго говоря, животное.
Она долго молчала, потом спросила:
— А кто я?
— Не знаю. Тот вид, к которому принадлежишь ты, мне пока не встречался.
Я провел ладонью по ее волосам. В сумраке маленькое, детское тело Александры отливало матовой белизной. Я ощутил наплыв странного чувства — невнятного, неопределенного, такого еще не было в моей природе.
Это ощущение шло по телу мягкой волной, его энергия комочком собралась в груди, отогревая меня.
Она обняла меня.
Меня бросило в холодный пот, хотя сотни раз за время работы наемным бабником бывал в такой ситуации.
Но теперь я просто не знал, что делать.
Прикрыл глаза и попытался вспомнить, как это бывает у людей, когда мужчина и женщина лежат в постели, обнимая друг друга.
И не вспомнил…
Она не видела, что со мной происходит, но конечно же все понимала и потому выскользнула из-под меня, мягко надавила на плечи, понуждая опуститься на спину, а потом перекинула ногу через мое бедро и замерла… Мне показалось, что я погружаюсь в забытие. То самое, которое впервые коснулось меня сумрачным утром, когда мы вернулись с Ласточкой после ночной прогулки на речном трамвайчике в мой дом. То самое, с которым я жил несколько лет — вплоть до того дня, когда мы расстались, когда Ласточка вдруг улетела в теплые края.
Мы обнялись, срослись, сплелись надолго, а потом, когда сознание медленно начало возвращаться ко мне, я с изумлением отметил, что не исчезло ощущение неостановимой печали, — напротив, возникло поразительно свежее, прозрачное, бодрое чувство, оно заполнило меня всего без остатка, и как бы в унисон моему чувству черный квадрат слепого окна осветился яркими брызгами гулко бухнувшей петарды, а потом колодец старого двора взорвался криками, смехом и безудержным весельем.
— Ну вот… — прошептала она, — Новый год. Говорят, как его встретишь, так и будешь жить дальше. Но как? И где?
— Как это — где? — расхохотался я. — В доме. Что нам стоит дом построить? Нарисуем — будем жить!