Даниэль Клугер - Двадцатая рапсодия Листа
Я тоже укрылся за голыми, густо растущими ветвями с округлыми, чуть осыпавшимися снежными шапками. Лес вокруг все больше обретал видимость; небо уже утратило темную глубину и стало серым – не только на востоке, но и над головой.
– Ну что же, – сказал Артемий Васильевич, понизив голос до шепота, – тут мы его и подождем. Непременно сюда побежит, в эту сторону. Что скажете, Николай Афанасьевич? – Он оглянулся, подмигнул мне. – Завалим косолапого, а?
– Завалим, – пробормотал я, занятый совсем другими мыслями. – А что ж вы Равиля-то с собою не взяли?
– Феофанов попросил, чтобы Равиль с загонщиками шел. Да мы и сами справимся. Боюсь я, что Петр Николаевич своими учеными приемами только запутает дело. Хозяин посмеется над его хитростями да и уйдет. Он ведь, сосед наш, охоту числит наукой и все делает так, как в «Охотничьей газете» сказано. – Артемий Васильевич презрительно усмехнулся. – А я почитаю охоту искусством, да не просто искусством, а сродни искусству завоевания женского сердца! – Он приладил ружье в развилку меж ветвями, прицелился. Удовлетворенно хмыкнул. Потом бросил взгляд на меня, все еще стоявшего чуть в отдалении, с «крынкой», заброшенной за спину. – А вы что же, Николай Афанасьевич? Так и будете «попэнджоем» рисоваться? Вон место хорошее. – Петраков указал мне на еще одну развилку, в трех шагах от себя. – Вся тропа как на ладони, откуда бы зверь ни появился, тотчас увидим.
Я, признаться, на «попэнджоя» обиделся, но промолчал. Мало того, что слово неприличное, так и то, что оно обозначает, ко мне вряд ли может относиться. Ну какой из меня фат? Что до зверя, то судьба мне его была глубоко безразлична. Я все еще решал, как поступить. На самом деле не было у меня уверенности в правосудности откровенного разговора. Преступление отвращало меня от этого человека, но, несмотря ни на что, я все еще числил Петракова своим другом. И то сказать – нелегко одним махом перечеркнуть столько лет дружбы, даже ежели и совершил он то страшное, в чем подозревали мы его с полным на то основанием. Возбуждения от предстоящей охоты я не чувствовал, но и спокойно поглядывать на тропу в ожидании зверя тоже не мог. И решился – будто с разбегу прыгнул в «салкын чишму» (кто не знает, так по-татарски звучит «холодный ручей»).
– Артемий Васильевич, – я старался говорить спокойно и негромко, – а ведь нотного альбома я у вас ранее не видел.
Сказав это так, словно ничего особенного в моих словах не было, я приблизился к предложенному месту и точно так же, как и Петраков, приладил свою «крынку». Только после этого взглянул на него.
Даже в неярком свете занимавшегося утра видно было, как посерело лицо Артемия Васильевича.
Я не дал ему возразить – мне не хотелось, чтобы он сейчас начал лгать и изворачиваться:
– Не ваш он, альбом-то.
– С чего вы взяли? – спросил Петраков задиристо. – Что это вы такое говорите?
– А то и говорю, – ответил я. – Именно то говорю, что композитор Франц Лист, скончавшийся в позапрошлом году, оставил миру в наследство, среди многого прочего, девятнадцать своих венгерских рапсодий. Именно девятнадцать. А вы вчера убеждали нас, что выдранные из альбома листы несли на себе двадцатую, – улыбнулся я, потому что это действительно было смешно. Смешно, но как-то вовсе не весело.
Петраков растерянно мигнул, облизнул губы.
– Вишь ты, – пробормотал он. – Девятнадцать, говорите? – Артемий Васильевич коротко рассмеялся, но смешок его увял. – И что из того? Чей тогда, по-вашему, этот альбом?
– Он принадлежал Роберту Зайдлеру, – ответил я, – тому австрийскому музыканту, который приехал следом за вашей гостьей и всюду разыскивал ее. И приехал он не через два дня после ее появления, а, я так думаю, дней через шестнадцать, аккурат накануне того, как встала наша Ушня. И на выдранных листах была не двадцатая рапсодия, каковой и в природе-то не существует, а что-то другое, причем вовсе даже не ноты. Уж на одном листе точно не ноты были записаны, а письмо этого несчастного австрийца. Письмо, Артемий Васильевич. Письмо, которое было найдено в его бумажнике и которое ныне хранится у нашего урядника Егора Тимофеевича Никифорова. Я это к тому говорю, что, выходит, вы не только мадемуазель Луизу Вайсциммер знали, но и вторую жертву. И Луиза гостила у вас не два дня, а куда больше.
При этих словах Петраков стал уж совсем серым и нервно переложил ружье из правой руки в левую.
– Да… Да вы… – забормотал он. – Что это вы такое говорите?! Чтобы я…
– Ей-богу, друг мой, не стоит вам сейчас со мною спорить. – Я старался не смотреть на него, а потому весьма неуклюже делал вид, что меня интересуют подходы к берлоге. Говорить же пытался тоном несколько даже легкомысленным, а почему – я и сам не мог понять. – Вы ведь из собственных уст мне рассказывали про свой роман, как раз в те дни случившийся. Распространялись о любви своей, о свадьбе будущей. Неужто забыли? И кто же тогда был объектом ваших чувств, если не приезжая австрийская барышня Луиза Вайсциммер?
Петраков молчал, глядя на меня внимательно и в то же время растерянно.
– То-то и оно! Она это была, больше некому. И ведь австрияк погибший тоже приезжал к вам, разве нет? Вы только не спорьте, – повторил я поспешно, – вы меня послушайте, я ведь вам друг и только добра желаю. Как говорится, повинную голову меч не сечет. Что бы вам не повиниться? Ей-богу, ведь такой грех с души снимете! Я же отлично понимаю – влюбились вы в заморскую вашу гостью, вы человек пылкий, это всем известно. А тут соперник появился, музыкант какой-то. Вот вы…
Петраков мигнул, отступил на шаг, поднял было ружье и снова опустил его. Я отчетливо видел, что он пребывает в крайней растерянности – да и немудрено!
– Погодите, господин Ильин, – сказал Артемий Васильевич ошарашенно. – Уж не обвиняете ли вы меня в убийстве? Уж не полагаете ли вы, сударь мой, что я – я! – титулярный советник, дворянин Артемий Васильевич Петраков – собственными своими руками убил – убил! – ту, которая для меня стала и вправду дороже всех на свете, а заодно и ее конфидента, музыканта этого?
– Так он был у вас? – воскликнул я. – Был, и вы сами только что это признали!
– Что я признал? – Артемий Васильевич тоже повысил голос. – Ну да, был у нас этот музыкантишка, был! И ноты эти проклятые он забыл! Что же из того?
– А то, что в таком случае вы, Артемий Васильевич, ее и убили! – запальчиво сказал я. – Как же иначе? Кто, кроме вас, мог ее отвезти? Больше некому! А значит, вам одна дорога: коли не хотите предстать перед судом законченным, закоренелым злодеем – пойдемте со мною к уряднику нашему Егору Тимофеевичу и честно ему скажите: так, мол, и так – виноват, помрачение разума вышло, взревновал невесту, выстрелил в нее…
– Как, то есть, «больше некому»?! – с необыкновенной силой возмутился Артемий Васильевич. – Равилька ее отвозил! Равилька, говорю вам! Музыкант этот – Роберт, вы говорите? Ну да, Роберт. Появился он у нас в день ее отъезда. Точно, ваша правда. Мы как раз с Луизой возвращались с утренней прогулки. А он ждал нас в гостиной и что-то писал – в этом самом альбоме. Увидел нас, тут же лист вырвал, в портмоне спрятал. Я, из деликатности, вышел, они с Луизой коротко поговорили, после чего она вышла, в кибитку села. Он за ней выскочил, что-то кричал – я, признаться, не расслышал. Она ему в сердцах ответила, мол, ей его попреки надоели. Да и поехала. Он будто сам не свой стал, со мной и не говорил вовсе, постоялпостоял да и бегом побежал – видать, догнать надумал. А больше я его не видел, Христом Богом клянусь! Я задумался. То, что сказал Петраков, звучало правдоподобно, однако тогда совершенно непонятным становилось поведение Равиля, на что я тут же и указал.
– Погодите, что же выходит? Убийцей наверняка был тот, кто ее подвозил. – Здесь я коротко обрисовал Петракову картину убийства, как услышал ее от Владимира. – Ну хорошо, поначалу, когда она уехала, вы могли подумать – дескать, уехала красавица и забыла. Но уж когда нашли тело и когда вы ее узнали – неужели не подступили бы с расспросами к татарину?
– Так я же и подступил! – в отчаянии воскликнул Петраков и правой рукой ударил себя в грудь. – Как же иначе? Прижал я его – отвечай, говорю, такой-сякой! Он и покаялся. Ей-богу, говорит, я ее только до моста кокушкинского довез, а там нас догнал этот австрияк, от Бутырок ведь до моста – всего ничего, она и сказала: дальше не надо, мы с господином в Кокушкино сами упряжку наймем. Вышла из кибитки – и ни в какую! «А вам, Артемий Васильевич, – признался мне мой кучер, – не хотел рассказывать, чтобы не приводить в расстройство ваши чувства!»
– Стойте! – Я поднял руку. – Как же она могла Равилю такое сказать? Она же по-русски не разговаривала! А вы, я думаю, кучера своего ни немецкому, ни французскому не обучали.
Артемий Васильевич растерянно посмотрел на меня.
– И опять ваша правда, – произнес он уныло. – Мне как-то и в голову не пришло, что не мог Равиль ни с нею, ни с ним объясниться.