Полина Дашкова - Место под солнцем
Калашников юную мачеху не ждал и ее появлению не обрадовался. Свое недовольство он не постеснялся выразить при посторонних, да еще матом. Значит, отношения у них были действительно напряженные. Интересно, Крестовская знала, что пасынок тоже собрался на дачу в старый Новый год? Или все совпало случайно? "10 февраля.
Весь день сильная метель. К вечеру настоящая вьюга, как на Северном полюсе. Выезжаю из ворот казино и вижу Олю. Тонкое, продувное пальтишко, непокрытая голова. Остановил машину, спрашиваю, почему так легко одета? Холодно. Она поздоровалась, рассеянно, равнодушно, и все смотрела на угол, откуда он должен был появится. «Вы не знаете, он скоро освободится?»
Она даже имени моего не помнит. Только он, никого другого нет для нее на свете. А кто он такой, собственно? Ничтожество, пустое место, наглое жадное животное. Можно подумать, мне стало бы легче, если бы он был красив, умен, талантлив! Нет, нисколько. Возможно, мне было бы еще больней. Хотя, больнее некуда. Душа разрывается на части, когда представляю их вместе. Да что представлять, я столько раз видел. Он небрежно чмокает ее в щеку, похлопывает по плечу, трогает своими опытными горячими лапами мое сокровище, мое счастье…" "18 марта.
Чем отчетливей пахнет весной, тем мучительней сжимается сердце. Сегодня я увидел, как она выходит из церкви Большого Вознесения. Закончилась вечерняя служба. На ней был черный старушечий платок, надвинутый совсем низко, до бровей, длинная черная юбка. А из-под мокрого подола выглядывают старенькие, изношенные кроссовки. Еще больше похудела, побледнела, лицо стало совсем прозрачным, и эти огромные космические глаза… Она согласилась сесть ко мне в машину, чтобы я отвез ее домой. И молчала всю дорогу, только короткие реплики, как лучше проехать. И конечно – о нем: «Феликс Эдуардович, вы сегодня его видели? Как он?» Отвечаю, что он в порядке. Он всегда в порядке. Спрашиваю, как она себя чувствует? Не хворает ли? Почему такая бледная? И тут же начинаю нести всякую ересь, мол, вы живете с больной бабушкой. Если вам нужна помощь, я готов. У меня есть знакомые врачи, и вообще, вы должны знать, если вам что-то понадобится, я всегда… Замечаю, что вовсе не слушает. Глядит в окно. И вдруг перебивает на полуслове: «Феликс Эдуардович, вы знакомы с его женой? Как вам кажется, какие у них отношения?» И я, жалкий дурак, начинаю читать ей лекцию, говорю, что отношения у них вполне стабильные, семейные, он никогда не уйдет из семьи, если вы это имеете в виду. До вас, мол, у него были женщины, то есть он постоянно изменяет жене, но никогда не расстанется с ней.
И кто меня тянул за язык? Она прямо задрожала, больше не сядет в мою машину, близко ко мне не подойдет… Он сломает ей жизнь, будь он проклят!"
Каждую случайную и неслучайную встречу со своей «сказочной принцессой» Гришечкин описывал подробно – как она была одета, причесана, сколько раз взглянула на него и как именно взглянула. "14 мая.
Я заметил, она никогда не смеется, даже не улыбается… В этом он виноват, и только он. У него достаточно денег, чтобы купить для нее нормальную квартиру, поместить больную старуху в хороший пансионат. Я попытался завести с ним разговор об этом, но в ответ – его обычный жесткий оскал, дурацкая усмешка. Какое мне дело? Куда я лезу?.." "8 июня.
Я видел, как она плакала. Жизнь готов отдать за нее, а она не приняла даже наручных часов. Я купил самые дорогие, швейцарские, очень изящные, с золотым браслетом. Заранее уменьшил браслет. У нее тонкое запястье. Она не стала примерять.. Не взглянула, отвернулась. «Мне ничего не нужно. Спасибо». "27 июля.
Его жена уехала на гастроли. Они почти все время вместе. Нет, она не живет в его доме, она не может надолго оставлять свою безумную старуху, но каждую свободную минуту она проводит с ним. И каждую секунду, постоянно, двадцать четыре часа в сутки думает о нем… Господи, как же я его ненавижу…"
Майор Кузьменко пробегал глазами страницу за страницей. Чем ближе к сентябрю, тем острее ненависть к Калашникову и лихорадочней любовь к Ольге Гуськовой. Это уже не любовь даже, а какая-то паника, истерика, словно тонкая ранимая душа влюбленного толстяка предчувствовала беду. Так. А вот это уже интересно… "30 августа.
Я должен был ее увидеть. Оставил машину, пошел пешком. Я преследовал ее, как шпион, вошел следом за ней в метро, в котором давно не ездил. Голова закружилась от толпы, я потерял ее из виду, но догнал довольно скоро. Я почти не сомневался – она выйдет на «Проспекте Мира». Она меня не заметила, шла как во сне, спотыкалась и плакала. Я стал противен самому себе. Впрочем, ничего нового нет в этом чувстве. Всегда был противен. Важно другое. Я догнал ее, изобразил удивление, всячески подчеркивал случайность встречи. А она вдруг обрадовалась мне. Впервые. Я не поверил своим глазам. Она стала рассказывать быстро, словно в бреду, что порвала с ним, больше не может этого вынести. Он обещал, что поговорит с женой, как только она вернется с гастролей. Катя вернулась десять дней назад, и все по-прежнему.
Оказывается, она молилась, чтобы взорвался самолет, чтобы автобус попал в аварию. Она думала, как было бы хорошо, если бы эта женщина, Катя, которая, в общем, ни в чем не виновата, никогда не возвращалась, исчезла. И вдруг фраза, от которой меня в пот бросило: «Кто-то из нас троих должен умереть».
Она говорила так громко, что стали оглядываться прохожие. Я потащил ее к какой-то скамейке, мы сели рядом, и я спросил: «Кто? Какие трое?»
Я-то, идиот, думал, что вхожу в этот заколдованный треугольник, но оказалось – нет. Он, она и Катя. В ответ – бормочет еле слышно: "Все кончится очень скоро и очень страшно. Пистолет выстрелит. Не важно, в кого… Спрашиваю: «Какой пистолет, Оленька?»
Она смотрит на меня безумными глазами и уже не бормочет, произносит четко, почти спокойно: «У меня в ящике стола лежит пистолет моего отца. Он маленький, очень удобный. Кто-то из нас троих должен умереть. Так не может продолжаться. Если я не решусь убить себя, то убью ее, эту женщину. А его не сумею. Она или я… кто-то должен».
Никаких слез, сухие решительные глаза. Я не помню, что говорил ей, вероятно нечто разумное, ласковое, я пытался ее успокоить, а она тряслась как в лихорадке. Руки у нее совершенно ледяные, а глаза пылают сухим, нехорошим огнем. «Оля, пока не поздно, отдайте мне этот пистолет. От греха подальше», – старался говорить спокойно, как бы даже равнодушно.
Молчит в ответ, смотрит на меня долго и пристально, потом нервно так губы облизывает и говорит:
«Какой пистолет, Феликс Эдуардович? Нет никакого пистолета. С чего вы взяли?»
Я знаю, ее отец был офицером. Мать, кажется, тоже. Что я могу, кроме глупых слов? Но слов она не слышит…"
Прежде чем перевернуть страницу, майор Кузьменко встал, размял спину, затекшую от долгого сидения, прошелся по комнате, закурил. А действительно, что мог сделать этот несчастный Феликс Гришечкин? Явиться к ней домой? Позвонить в милицию? Заявление написать? Что он мог, кроме слов? А слов она не слышала.
Следующая страница оказалась последней. Там было всего несколько строк. "5 сентября.
Она все-таки сделала это. Но промахнулась, попала в него. В этом есть нечто символическое… О Господи, в этом нет ничего, кроме кошмара, запредельного, безумного кошмара, из которого надо как-то ее вытащить… Хорошо, что все-таки он, а не Катя…"
Последние строки были написаны неразборчивым, нервным почерком. Рука дрожала, к тому же кончались чернила. На этом дневник обрывался.
* * *
– Еще молимся о блаженном успении новопреставленного раба Божия Глеба… – повторял пожилой протодиакон.
Катя не отрываясь глядела на бледный профиль мужа и старалась осмыслить, что видит его в последний раз. Даже не его, не Глеба, а просто мертвую оболочку. Но вместо торжественно-печального, смиренного чувства, которое должно возникнуть от глубокого многоголосья церковного хора, от сладкого запаха ладана и проникновенных слов заупокойного канона, на Катю вдруг накатила совершенно неуместная, неприличная злость.
«Глебка, кто же тебя? За что? – думала она. – Да, ты был ходок, гуляка, ты любил жить взахлеб, без оглядки. Но ты не был мерзавцем, ты врал по-детски, самоутверждался, гонялся за юбками. Но подлости не сделал никому. Не важно, разошлись бы мы в итоге или состарились вместе. Грызлись бы, как глупые собачонки, или стали бы чинной дружной пожилой парой. Важно только одно – ты должен был жить еще очень долго и умереть своей, естественной смертью, а не по чьей-то жестокой прихоти. У тебя своровали лет сорок жизни, не меньше. Наверное, я не смогу успокоиться, пока не узнаю кто. Трудно и страшно признаваться самой себе, что хочешь отомстить, тем более страшно, когда желание отплатить злом за зло накатывает в храме, во время заупокойной службы. Я не могу понять, где кончается острая, жгучая, как кислота, жалость к тебе, Глебушка, и начинается ненависть к тому, кто выстрелил в тебя из кустов. Они почему-то похожи, эти два чувства. И то, и другое жжет нестерпимо».