Михаил Литов - Московский гость
- Ты отлично сделала, что привезла меня сюда, - сказал он.
- А как же, как же. - Велосипедистка томно потянулась. - Только приехал ты сам, я лишь указывала путь. Будь точнее в выражениях. Будь хоть чуточку определеннее, открытее... сшиби парочку-другую печатей со своих тайн, нелюдимый мой Гриша! Трудно с человеком, когда не знаешь, о чем он думает... Ну а что до приезда сюда... как же! Мы должны путешествовать, узнавать, открывать... Натуры, подобные нам, наделенные поэтическим воображением, творческие, выглядят нелепо, когда сиднем сидят на месте.
Ее слова произвели в душе Григория значительную бурю. Час пробил. Пора открыться, внести некоторую ясность в их отношения. Обстряпать дельце, исполнить священный долг и удалиться с гордо поднятой головой. Вдолбить в милую головку Сонечки разумение, что она не пара ему, Григорию. Он соскочил с подоконника и остановился прямо перед нею, чтобы она могла видеть, как он насупился и построжал.
- Давай начистоту, Сонечка. Видишь ли, ты права, но отчасти... конечно, нам не пристало сидеть на месте. Это непреложная истина, и тут с тобой не поспоришь. Да я и не сижу... Я готов кочевать с тобой... Но что касается поэзии... Пойми меня правильно, Соня. Я могу допустить маленькую, скромную ложь в быту, но в поэзии я не допускаю и малейшей лжи.
Соня Лубкова скорчила умильную гримаску.
- Ты фанатик?
- Я фанатик. Уж где как, а в поэзии все должно сидеть на своих местах, в поэзии...
- Кто же твой любимый поэт? - перебила Соня.
- Давай-ка, - возвысил Григорий голос, - установим истину. Короче говоря, ты, если тебе неймется, пиши себе в свое удовольствие, но со мной об этом, Бога ради, не толкуй, потому что я... я не могу терпеть этого твоего вздора!
- Вздора?! - отшатнулась и вскрикнула девушка, медленно затухая, замирая в какой-то испуганной судорожности.
Григорий подтвердил со всей решительностью:
- Вздора. Почему ты переспрашиваешь? Я сказал что-то непонятное?
Она вся сжалась там, в углу, куда с невнятным возгласом юркнула от своего критика, сделалась маленьким несчастным зверьком, загнанным и дрожащим от страха. В ее глазах замерцали растерянность, обида, даже страдание, как если бы Григорий ударами молота сокрушал всю ее жизнь и судьбу. На мгновение она ощутила себя драконом, беспомощно опрокинувшимся на спину у ног коня, на котором восседал разящий копьем Георгий Победоносец. Московский гость едва не засмеялся, видя поражение ее гордыни и зазнайства, его руки поднялись на уровень груди, и он удовлетворенно потер их друг о дружку.
- Кто дал тебе право судить? - прошептала Соня. - Категорически так... Кто дал тебе право?
- Не упорствуй, - тихо и неумолимо выговорил Григорий.
- Нет у тебя права судить так категорически, - злостно упорствовала она в своем углу.
- Возьми в толк, Соня, подойди трезво и критически, - продолжал наставлять Григорий. - Неужели ты сама не сознаешь, что все твои писания...
- Молчи! - вскрикнула она.
И это была уже не просто смешная и нелепая комедия. Григорий тоже вспылил. Похоже, ожесточенное упорствование девушки разверзло под его ногами бездны. Свалишься в них - и окажется, что и вся твоя жизнь тоже ломаного гроша не стоит.
- Ты не заставишь меня молчать! - крикнул он; он вообще вдруг закричал и угрожающе шагнул к писательнице. Он готов был любым способом доказать ей, что лучше вовсе не существовать, чем писать вздор, который пишет она, и все это должно было страшно загреметь в пустом, покинутом доме. Однако в последний момент Соня Лубкова предпочла ретироваться, с замечательной ловкостью и отвагой выпрыгнув в окно.
Григорий не спеша спустился к велосипеду, который лежал в траве, выбрался на дорогу и покатил, от нечего делать высматривая в дождевой пыли следы улизнувшей Сони. Солнце скользило по кронам деревьев. Сумрачнее и глубже становилась синяя прозрачность воздуха. Все так же неподвижно и скорбно возвышалась над застывшими животными древняя пастушка в блестящей накидке, сверкавшей всей бездной небес, и какая-то другая старуха, семеня курицей, перебежала дорогу перед колесом велосипеда, на котором ехал Григорий. Наивная сцена, разыгравшаяся в заброшенном доме, не могла удостоиться продолжения на небесах, но красота неба рассыпалась в природе множеством образов, сочетавшихся во всю красоту земных явлений. Так представлялось Григорию, так думала его быстрая мысль, извивавшаяся в мирах, жаждавших насыщения от его полноты. Но всю ли? По крайней мере, в стихах эта красота должна была стать всей, всеохватной, всепроникающей. За деревней в дремучий лес косо падали лучи совершенно кирпичного цвета. Григорий остановился, присел на пенек и задумался, потом достал из кармана брюк мятый лист бумаги, карандаш и принялся писать. Красота, рассыпавшаяся и сочетавшаяся, теперь сосредоточилась в тех косо падавших лучах заходящего солнца. Тот факт, что бумага и карандаш оказались при нем, и та обстоятельность происходящего, которая заключалась даже и в измятости листка, придавали реалистическую убедительность не только строкам рождавшегося стихотворения, но и как будто надуманной, на первый взгляд, гротескной позе поэтического размышления, в какой поэт сидел на пеньке, машинально отбиваясь от надоедливых комаров. И именно потому, что все так сходилось, прилагалось одно к другому, и еще потому, что он, занятый исключительно раздумьем, успевал в то же время успешно делать еще множество более или менее нужных дел, стихи непременно должны были получиться хорошо, не должен был, не мог он в данном случае сплоховать. Неудача не стала бы катастрофой, но подразумевала бы какую-то пустоту, которую ему ни при каких обстоятельствах и никакими усилиями не заполнить. К счастью, стихотворение удалось. Ему особенно понравилась строчка "бесшумный невод сочетаний", уж она-то удалась вообще наславу.
Но, честный перед собой, он признавал, что хватил не по зубам. Что если и заключается некая правда в словах о всей красоте, как и в строчке о бесшумном неводе, то правда не сегодняшняя, правда, которую сегодня, допустим, он понимает в отвлеченном, абстрактном ее смысле, но какое-то кровное знание которой еще не состоялось в его сердце и состоится, может быть, завтра. Если, конечно, препятствия и испытания не помешают ему, если он достигнет той степени умиротворения, той слитности с миром, которая сама по себе станет одним из явлений этого мира и вместит в себя его красоту, как частное вмещает черты общего.
Как бы то ни было, удача, даже если она по-настоящему объяснится лишь завтра, льстила самолюбию Григория. Уже в сумерках он вернулся в Кормленщиково и, выходя из сарая, куда загнал велосипед, увидел приближавшегося к дому летописца Шуткина. Никаких чувств не шевельнулось в его душе при виде этой старой и суетной фигуры, гарпуном нацелившей на него безобразный нос. Старик ужасно обрадовался, что застал дома своего молодого друга и что наконец имеет возможность высказать ему все накипевшие в его сердце упреки, излить в красноречии своего одиночества удивление черствостью Григория, невниманием к старому человеку, который успел его полюбить, и, естественно, безразличием к поставленной ими перед собой задаче. Разве они не поставили целью выяснить, что представляет собой мэр Волховитов и его камарилья? Разве они не намеревались сообща защитить город от происков сверхъестественных сил?
Григорий не пригласил старика в дом, где Виктора появление нового лица наверняка подвигло бы на нескончаемый монолог. Неторопливым шагом они выдвинулись на главную улицу поселка, и Мартын Иванович продолжал свои горькие сетования:
- Я вас так ждал... А вы забыли обо мне! Почему? Вы решили, что не стоит заниматься делом, о котором мы говорили? Или сочли, что я для вас неподходящая компания?
Григорий шел спокойно, смотрел на тихие дома и темные прочерки леса за ними и слушал старика. Ничто в нем не дрогнуло, когда тот так жалобно перед ним вывернулся. На его лице, истончившемся в серой пыли вечера, не возникло ни брезгливой гримасы, показывающей всю меру его отвращения к слабому, жалующемуся существу, ни улыбки, говорящей, что он признает справедливыми его упреки и сожалеет о своей вине.
- Ни то, ни другое, - ровно ответил он, когда Мартын Иванович умолк и посмотрел на него в ожидании объяснений. - Когда мы расстались в прошлый раз, в больнице, у поэта... а! как ни странно, я не помню его имени! Так вот, я вовсе не думал, что мы больше не увидимся, и не собирался бросать то, что вы называете нашим общим делом. Но у поэта я повел себя не лучшим образом... сказать по правде, я не хотел бы возвращаться к этому эпизоду и много говорить о нем... скажу только, что действительно совершил недостойный поступок, после которого счел, что просто не имею права видеться с вами. А может быть, это следует назвать элементарной трусостью... не будем об этом, ладно?
Со все возрастающим удивлением слушал Мартын Иванович. Слова Григория показались ему бездушными, и мурашки поползли по его спине, словно не живой человек говорил с ним, а холодная мраморная скульптура. Чего-то не понимал старик в молодом друге и чувствовал это; возможно, он все-таки не улавливал какой-то особой тайны его рассуждений, в которой и таилось желанное, необходимое для жизни тепло. Он-то полагал, что все будет просто, он приедет в Кормленщиково, найдет Григория, поговорит с ним по душам и между ними восстановятся добрые, сердечные отношения. Эти отношения были для него в конечном счете нужнее, чем абстрактная борьба с беловодской властью. А возникало что-то совсем другое. Тайна, окутывающая рассуждения Григория, скрывающая под непримиримым холодом его душевное тепло, которое он словно бы сделал недоступной старику истиной, эта тайна обязывала не к душевным отношениям, а к неким идеологическим прениям и даже, наверное, схватке. Мартын же Иванович не был готов ни к спорам, ни тем более к идейной борьбе с тем, кого он считал своим единственным другом.