Владимир Зарев - Гончая. Гончая против Гончей
Досье в скоросшивателе оказалось весьма объемистым. Когда я раскрыл его, запахло пылью, усыханием; на меня прямо-таки повеяло ностальгией исчезающей материи. И в самом деле — человека уже не было в живых, а оставшиеся слова о нем казались сухими и бессмысленными, казенными и удручающе однозначными. Я вгляделся в фотографию Бабаколева. В его облике было что-то мальчишески-наивное, остриженный под машинку, он широко улыбался, словно радовался тому, что сидит в самой лучшей тюрьме. Я снова почувствовал боль в желудке, язва давала о себе знать, а я забыл спасительный пакетик с питьевой содой, химкомбинат же в городе далеко от тюрьмы.
За два месяца до окончания срока тюремного заключения Бабаколев с двумя дружками совершил попытку к бегству. Это казалось нелогичным, более того — абсурдным, потому как шестьдесят дней несвободы, будучи, конечно, немалым отрезком времени, тем не менее представляли собой миг по сравнению с будущим… Христо было тогда двадцать три года. Трое заключенных должны были сопровождать грузовик с грязным бельем в прачечную. Они были уверены, что на комбинате бытового обслуживания, в химчистке, без труда найдут штатскую одежду. Замысел отличался смелостью и в то же время поражал своей наивностью, будто речь шла о детской игре. Позднее и Бабаколев отвечал на вопросы, как внезапно выросший мальчуган.
Я был уверен, что не невзгоды тюремной жизни, а какая-то глубокая душевная травма заставила его пуститься в это рискованное, заранее обреченное на провал предприятие. Наверное, Бабаколев разочаровался в тюрьме как в институте или, если быть совсем точным, у него медленно зрело сознание своей невиновности. Постоянство решеток, величие несвободы он воспринял как символ возмездия и справедливости. Но дилемма — быть хорошим заключенным и плохим человеком или быть плохим заключенным и хорошим человеком — сбила его с толку, поставила перед выбором одного из двух одинаково неморальных решений. И то, и другое калечили его человеческую сущность, ибо вынуждали пойти на компромисс. Умышленно и грубо посягнули не только на его внешнюю, зримую, но и на его внутреннюю, интимную свободу, поставили ею в положение, из которого нет нравственного выхода.
Его доверие к тюрьме медленно угасало, а это означало, что у него постепенно исчезало чувство вины. «Раз со мной поступают несправедливо, — наверное, рассуждал он, — значит, меня освобождают от обязательства быть честным по отношению к ним!» В этом смысле его побег я воспринимал как совершенный по своей искренности протест. Меня не удивило, что впоследствии Бабаколев взял всю вину на себя. Так же поразительно он поступил и в деле с наркоманами — очевидно, его нравственный максимализм выродился в нравственный мазохизм. Оба дружка, с которыми он отправился в путь к спасительной прачечной, самым бесстыдным образом валили все на него и в результате получили еще по три года лишения свободы. Христо же влепили целых восемь лет. Он проходил по делу не только как участник, но и как организатор побега, своего рода идеолог преступления, а в подобных случаях закон беспощаден.
Закрыв папку, я потер виски. Плачков закурил мою «Арду» — он из тех некурящих, что постоянно стреляют чужие сигареты, сберегая подобным манером и свое здоровье, и зарплату. Глубоко затянувшись, он выдохнул дым со сладостным отвращением.
— Невероятно, — вздохнул он, — парню оставалось всего два месяца. Из-за каких-то нескольких дней ему потом пришлось сидеть еще четыре года.
— Очень даже вероятно! Я же говорил тебе, что Бабаколев — чудо нравственности… был чудом, — с болью поправился я. — Но тут, Плачков, мерзко другое. Сначала Христо хотел бежать из тюрьмы, а потом стал стремиться в тюрьму. Понимаешь, ему нигде не было уютно…
Слова мои повисли в дымном воздухе, я сделал паузу, чтобы дать Плачкову время осмыслить сказанное.
— А сейчас, Плачков, я сообщу тебе самое страшное. У меня сильное подозрение, что Христо просил вернуть его в тюрьму, чтобы снова бежать! Как случилось, что мы упустили парня?
Лицо Плачкова покраснело, мохнатые брови ощетинились, он взмахнул рукой, разгоняя клубы дыма. Мне показалось, что сейчас он меня выгонит.
— Сам видишь, я сохранил его письмо, — сказал он тихо, — значит, оно произвело на меня впечатление. Наказал Петрова… но я ведь не исповедник и не нянька, я начальник тюрьмы.
— Это мне известно. — Я проделал путь на своем разбитом «запорожце» от Софии до Врацы не для того, чтобы выступать в роли обвинителя. — Когда я вел следствие по делу о наркоманах, мне тоже в какой-то момент все осточертело и я решил, что в конце-то концов я не нянька. Самое печальное, что парня-то уже не вернешь. Пока не поймаю этого большеногого убийцу, глаз не сомкну, ей-богу! А пенсионеры дорожат своим сном!
Тень от решетки добралась уже до компьютера и заключила его не отягощенную ничем память в свой нематериальной прямоугольник. Резко зазвонил телефон. Спокойно и сдержанно, как подобает опытному начальнику, Плачков начал отдавать распоряжения. Я разложил перед собой фотоснимки дюжины молодцов, которые сидели в одной камере с Бабаколевым. Все они были сфотографированы и в профиль, и в анфас. На картоне тюремных карточек были ясно видны отпечатки их пальцев, но нигде не было записано, какой номер обуви они носят. Шестеро все еще находились в ведении Плачкова, все еще ночевали в его бесплатной гостинице и пользовались ее паровым отоплением. Остальные покинули красивую Врацу: один поселился в Ловече, другой вернулся к жене в Велико-Тырново, двое отправились на поиски счастья в Софию. Я внимательно вгляделся в их лица, прочел графу об их физических данных; боль в желудке отпустила, мною овладело то восторженное чувство удачи и легкости, которое поэты называют вдохновением. Георгий Тинчев выглядел здоровенным мужиком, у него была грубо высеченная, тупая физиономия, он убил нескольких человек «особо жестоким способом». Росту в нем было метр восемьдесят одни, и я подумал, что он вполне может носить ботинки сорок седьмого размера. У второго было мечтательное выражение лица, в нем чувствовалась какая-то женственность, но в то же время и скрытая жестокость, глаза его глядели смущенно и одновременно хитро, словно он надо мной посмеивался. Этот Петр Илиев не пожелал вырасти больше метра шестидесяти двух сантиметров, у него было прозвище, показавшееся мне вполне логичным, — Пешка. Шоферы, помнится, говорили о низеньком кучерявом типе, вертевшемся возле Бабаколева. На лежавшем передо мной снимке Пешка не был кудрявым: голова его была обрита наголо, но тонкие усики были налицо.
«Ведь у каждой пешки есть шанс стать королевой, верно? — подумал я, записывая данные об обоих в записную книжку. — Ну и задам я работы Ташеву, еще этой ночью он познакомится с бессонницей!»
Неслышно подошедший Плачков наклонился над столиком из-за моей спины, вгляделся в разложенные фотографии, и его палец показал на профиль Пешки.
— Вот этот сообщил нам о побеге Бабаколева. Через пять минут после того, как грузовик с бельем поехал в прачечную.
— Ты уверен в этом? — Я почувствовал, как мое сердце на миг остановилось.
— Память у меня, Евтимов, как у слона. Я прекрасный физиономист, достаточно мне взглянуть на какого-нибудь кретина, как запоминаю его на всю жизнь. Ты же видел, как я тебя сразу узнал?
— Значит, Пешка был хорошим заключенным, — не остался я в долгу. — Твои люди трудолюбивы, Плачков!
То, что Пешка выдал Бабаколева, показалось мне исключительно важным, я тут же отметил это в записной книжке. Из собственного печального опыта мне известно, что людей навсегда связывают две эмоциональные гипертрофии — любовь и ненависть. Я бодро встал и с благодарностью посмотрел на пышные брови Плачкова: они серыми облаками нависли над его смеющимися глазами.
— Ну, я пошел… И так отнял у тебя массу времени.
— Позавчера я был на охоте. В холодильнике у меня дикая утка и домашнее вино. Останься, переночуешь здесь.
— Ты же сам говорил, что в гостинице нет свободных мест, — мудро возразил я. — А ночевать в твоей тюрьме я не буду ни за какие коврижки!
(14)Я и впрямь не предпринял бы поездку через перевал Витиня с его бесчисленными крутыми поворотами в мрачном ущелье только для того, чтобы повидаться с Плачковым, убедиться в прочности старой дружбы и в прекрасной гигиене его тюрьмы. Практика научила меня, что корни всякого преступления кроются в прошлом, что где-то в туманной глубине времени таятся мотивы наших поступков. Порой мы всячески стараемся забыть прошлое, подменяем его будущим, абстрагируемся от него, но оно всегда с нами. Убежден, что девяносто процентов своей жизни мы проводим в прошлом, десять — в будущем, а настоящее — это наша непрекращающаяся борьба, цель которой — помирить их. Младенец беспомощен и неразумен потому, что у него в запасе огромное будущее, но нет прошлого, старик беспомощен как раз по обратной причине. Пустой холст художника является будущим по отношению к задуманной картине, но с первыми мазками кисти оно начинает превращаться в прошлое, в нечто уже достигнутое, пережитое. В настоящем же человек бреется, опаздывает на работу или в клуб пенсионера, ссорится с женой или стоит в очереди… иногда убивает. В сущности, в прошлом он уже убил свою жертву (именно там содержатся мотивы эмоционального желания), убил ее и в будущем, потому что перед тем, как совершить злодеяние, он обдумывал его, создавал себе алиби, формулировал доказательства своей невиновности; в настоящем он просто оставляет следы.