Владимир Зарев - Гончая. Гончая против Гончей
— А как поживает Бебо? — так мы называли ласково Шефа.
— Как всякий большой начальник, глупеет.
Эта безобидная шутка не понравилась Плачкову: он тоже был «большим начальником», но ведь пенсионеры — народ безответственный.
— Могу я быть тебе чем-нибудь полезен?
— Да, я приехал попросить тебя о небольшой услуге.
— Нет мест в гостинице?
— Не угадал… я вообще не собираюсь здесь ночевать, тем более у тебя за решетками. Во второй половине дня возвращаюсь в Софию.
— В чем же тогда дело?
Я вообще забыл, какого цвета у него глаза, даже сейчас смотрел на его брови.
— Один герой попросил вернуть его в твою тюрягу.
Я почувствовал, как Плачков похолодел внутри, как у него болезненно сжалось сердце. Он, как и Шеф, был настоящим профессионалом, поэтому мигом осознал, что произошло нечто нелепое, неподвластное рассудку и особенно закону. Мои слова нарушили уют этого кабинета и безмолвное величие каменной ограды снаружи. Они лишили смысла узорчатую решетку на окне, ее цели — защищать, отнимая. Желание Бабаколева было загадкой, разрывающей связь между преступлением и всепрощающей моралью наказания. Наказание утрачивало не только правовую логику, но и свою человеческую нравственность.
— Что он натворил? — резко спросил Плачков.
— Он — ничего… но позавчера его убили.
— Ты же, Евтимов, на пенсии?
— Иногда приходится самому себе удивляться… Бебо настоял, чтобы я помог в расследовании.
— Похоже, что он и в самом деле поглупел.
— В те светлые годы ты был сердечным, отзывчивым, — уколол его в свою очередь и я. — А теперь стал мстительным. Стареем, Плачков, теряем силы, но приобретаем знания… поэтому я и вышел на пенсию.
— Как звали твоего покойника? — угрюмо прервал меня Плачков. Как и Шеф, он почувствовал, что я испорчу ему утро, нарушу его тюремное спокойствие.
— Бабаколев… Колев и его баба, — повторил я свою плоскую шутку. — Христо Бабаколев.
Лицо его напряглось, от чего брови стали еще страшнее. Я подумал, что он сейчас подойдет к персональному компьютеру, чтобы посоветоваться с ним, но этого не произошло: очевидно память Плачкова была в порядке, а компьютер был поставлен лишь для шику — он и вправду напоминал какое-то современное орудие пыток.
— Этот Бабаколев был странным типом… большой оригинал!
Плачков вскочил с кресла, подошел к книжному шкафу, открыл боковую дверцу и стал копаться внутри, словно собирался угостить меня коньяком, наконец, вытащил пожелтевшую папку и, вернувшись в кресло, принялся ее перелистывать. Страницы шуршали, видно было, что бумага стала жесткой от времени. Наверное, это был личный архив Плачкова — свидетельство его загрубевшей совести и его терзаний — терзаний человека, вынужденного по велению судьбы лишать людей свободы.
— Вот и твой Бабаколев, — произнес он с досадой, — прочти… весьма поучительно.
Он протянул мне лист в клеточку из школьной тетради, он был исписан каракулями, как у моей внучки, некоторые слова были зачеркнуты и поправлены, последние буквы едва виднелись: очевидно, паста в шариковой ручке подходила к концу.
«Гражданин Начальник!
Я сознаю, что отнимаю у вас драгоценное время, что вы больше заняты, чем я, потому что нас, заключенных, много, а вы один. Но в жизни оно так: человек всегда один, хотя вокруг и много людей. Я не могу пожаловаться: питание здесь хорошее, регулярно ходим в баню, смотрим телевизор, дают нам книжки, все мы участвуем в художественной самодеятельности. Но вчера один из надзирателей — гражданин Петров — вызвал меня и предложил мне добровольно стать стукачом. Он сказал, что хороший заключенный должен в меру своих сил помогать руководству тюрьмы. Я долго размышлял, не спал всю ночь и пришел вот к какому выводу. Если я буду выдавать своих товарищей по несчастью, значит, я доносчик, подлец, плохой человек, но хороший заключенный. Если я хороший человек и откажусь стучать на своих товарищей, это означает, что я плохой заключенный. И я решил обратиться за помощью к вам. Я обыкновенный преступник со средним образованием, а вы, гражданин Начальник, — высокообразованный человек, высший представитель закона, вам лучше знать, что является моральным и необходимым нашему обществу. Помогите мне, я сделаю так, как вы скажете. Каким мне быть — хорошим человеком или хорошим заключенным?
С глубоким уважением: Христо Бабаколев — блок В, камера № 5».Голова у меня шла кругом, и я поспешил закурить. Плачков наблюдал за мной — выжидательно и немного грустно. Наконец-то я увидел его глаза — они были цвета лесного ореха. Но важнее было другое: Бабаколев непрестанно преподносил мне сюрпризы; он жил с сознанием своей обреченности, и я чувствовал, что привязываюсь к нему и — самое страшное — думаю о нем, как о живом! По опыту знаю, что никто не испытывает вины по отношению к мертвым…
— И как ты поступил? — спросил я без особого энтузиазма.
— Намылил хорошенько шею Петрову и перевел его в другое отделение.
Я был убежден в высокой нравственности Плачкова — не случайно он сохранил в своем архиве письмо Бабаколева, но мне было известно кое-что еще. Как между заключенными возникает чувство братства в результате принудительной близости, так и между надзирателями устанавливаются почти родственные отношения, и они постепенно превращаются в своего рода заговорщиков. Из чувства солидарности, а также для всеобщего назидания надзиратель, заменивший Петрова, наверняка жестоко пропесочил Бабаколева. Он уже не предлагал ему стать «хорошим заключенным», а просто относился к нему, как к «плохому человеку».
— Я вел следствие по делу Бабаколева, — произнес я устало. — Его осудили на полтора года тюремного заключения. Теперь мне понятно, почему вы его держали шесть лет.
— Ну-ка, послушаем, что скажет Заратустра!
— Христо осуществил попытку к бегству.
— Ты случаем не ясновидец? — мохнатые брови Плачкова так и подпрыгнули.
— Нет, но с позавчерашнего дня я узнал его характер… честнее идиота мне не приходилось встречать! Я перед ним тоже грешен, но это другая история.
Плачков встал, подошел к окну, открыл его — в кабинет ворвался птичий гомон и резкий запах, доносящийся с химкомбината.
— Как мне надоели эти решетки! — Он яростно плюнул наружу. Я его понимал, знал, что он имеет в виду, но промолчал, не желая окончательно испортить ему утро, ибо в ответ на его замечание должен был объяснить, что, будучи в течение двадцати лет начальником тюрьмы, он по сути дела являлся ее самым терпеливым узником.
— Евтимов, ты загадочен, как египетский сфинкс… Ты еще не сказал, чем я могу помочь твоему расследованию.
— Ты все можешь, Плачков, таким ты был всегда.
— Пенсионеры — большие шутники… Я как получу последнюю зарплату, тоже ударюсь в юмор! Хочешь еще кофе?
— Охотно выпью, но перед этим давай пороемся в твоем компьютере — меня интересует, какие были у Бабаколева друзья и враги, с кем он сидел в одной камере, кто из этих парней уже на свободе.
— Он не работает… ему нужна специальная программа, но некому ее составить, — Плачков презрительно кивнул в сторону задумчиво стоящего аппарата. — Возьму да и подарю его Дому пионеров!
Выйдя из кабинета, он дал указание секретарю принести еще кофе и порыться в архивах; вернувшись, взглянул на меня так, словно перед ним была теща, и на этот раз сел за стол. Ему явно надоела наша дружба: в нашем возрасте от новой любви и старых воспоминаний толку мало!
— Как твоя дочь? — глухо спросил он.
— Развелась.
— И мой красавец разрушил семью. Теперь из-за него вижу внуков только два раза в месяц. Не знаю, что нужно этой молодежи?
— Может, они честнее нас, Плачков, — со вздохом произнес я. — Не выносят фальши, поэтому им труднее притерпеться друг к другу. Помнишь, что сказал Дон Кихот? «Свобода, Санчо, свобода…»
— А я, как начальник тюрьмы, разве свободен?
— Ты, мой милый, стар и должен терпеть.
В кабинете воцарилась тишина — густая и мягкая, как персидский ковер. Зимнее солнце смотрело в открытое окно, отбрасывая на противоположную стену тень решетки. Мне до боли было знакомо движение этой тени: потом она коварно поползет по полу и, наконец, ляжет на стол Плачкова, как всегда, расчертив его день. Мы молчали, и в этом молчании ощущались утешение и теплота. Это тоже профессиональная деформация — молчать, когда тебе тяжело!
(13)Досье в скоросшивателе оказалось весьма объемистым. Когда я раскрыл его, запахло пылью, усыханием; на меня прямо-таки повеяло ностальгией исчезающей материи. И в самом деле — человека уже не было в живых, а оставшиеся слова о нем казались сухими и бессмысленными, казенными и удручающе однозначными. Я вгляделся в фотографию Бабаколева. В его облике было что-то мальчишески-наивное, остриженный под машинку, он широко улыбался, словно радовался тому, что сидит в самой лучшей тюрьме. Я снова почувствовал боль в желудке, язва давала о себе знать, а я забыл спасительный пакетик с питьевой содой, химкомбинат же в городе далеко от тюрьмы.