Екатерина Лесина - Готический ангел
– А кого слушать-то? Кого? – Шумский хотел для острастки по столу кулаком ляснуть, но передумал – стол не казенный, да и Антонина Федосеевна разобидится.
– А себя слушай, Егорушка. Ты ж у меня умный, да и то – темное дело, вот слушаю тебя и разумею, что темное… людьми темное, и правых с виноватыми не тебе искать. Недаром, видать, живых не осталось.
– Ольховский пока живой.
– Так надолго ли? И за что ему мучиться выпало? Уж не для того ли, чтоб о делах своих подумал, покаялся?
И все ж таки верно говорят про бабский ум, вроде как и есть он, а поди ж ты, пойми, как работает.
– Но ты кушай, кушай, – всплеснула пухлыми ладонями Антонина Федосеевна. – А то заговорила я тебя… и чего сгорбился-то, никак взнова спину застудил?
Шумский вздохнул. Застудил. И вроде пока еще не болит, но вот тянет так нехорошо… а она вот почуяла, заметила. И как-то приятно вдруг стало от этого внимания и захотелось сотворить что-нибудь для нее такое… такое, чтоб снова поглядела, как когда-то, когда в девках ходила, а он свататься приехал. И бусы привез, стеклянные, дешевенькие, но ведь не выбросила ж, пусть и прячет ото всех, хранит на дне шкатулочки – Егор Емельянович самолично видел, тогда еще смешно стало, а теперь заныло, заекало в груди.
– А мне премию выписали, и Никанор Андреевич от себя двадцать рублев добавили-с… Может, платье тебе новое выправим, а?
– Ох и дурак же ты, Егорушка, – ответила Антонина Федосеевна и рассмеялась, звонко да ясно. – Выправим. Непременно выправим. И портрет тебе, как хотел.
Хотел, да уже как-то и перехотелось… а вот Антонина Федосеевна в новом платье хороша будет. Синее надо, в цвет глаз, и с белою тонкою полосочкой, чтоб как в журнале модном.
И Ульяне шаль новую, а то ходит оборванкой, прям перед людьми неудобно.
Дни шли медленно, норовя оцарапать острыми гранями ожидания, и душа – утомленная, обескровленная – спряталась, убралась куда-то, оставив тело пустым. Я жила и не жила. Улыбалась, играла с Олеженькой, разговаривала с Савушкой и гадала, когда ж он поймет, что это – притворство, что меня больше нет.
Ольховский знал. По глазам его видела – знал все, видел, глядел, как умирает моя душа, и радовался. А может, злословлю, может, не было радости или злости, может, ему уже было так же все равно, как и мне.
А за окном сентябрь доходит, сыплется с неба желтая листва, небо все ниже, того и гляди упадет, расцарапавшись о заголенные ветви, и заплачет дождями.
Тогда меня не станет.
Откуда взялась эта странная уверенность? Не было угрозы, не было страха, не было ничего, кроме утомившей лжи и ожидания.
Этот вечер ничем не отличался от прочих, ранние сумерки, свечи, зажженные чьей-то рукой, тишина большого зала, отблески пламени на серебре и тонущие в воде огоньки.
– Признаться, странно это. – Разговор завел Сергей, он был слегка пьян, что в последнее время случалось все чаще и, признаться, все более меня пугало.
– И что именно тебя удивляет? – поинтересовался Савелий. – По-моему, все как обычно.
Вот именно, обычно, привычно, безмолвно, бесцветно, мир теней, принц теней и я, запутавшаяся меж сном и явью принцесса.
– Странно, что Катерина повесилась. Ведь, согласитесь, характер-то у нее не тот был, совершенно не тот, скорее уж мне она виделась в роли убийцы… теоретически.
– Прекрати! – Савелий повысил голос, и это было весьма удивительно, он тут же смутился и спешно добавил: – Во-первых, стоит ли обращаться к воспоминаниям столь малоприятным, во-вторых, Наталье Григорьевне ни к чему слушать подобные беседы.
– Во-первых, о прошлом забывать не стоит, Савелий Дмитриевич, кому об этом знать, как не вам. Ты про него забудешь, а оно-то с тобою, подкрадется тенью и ударит… да. Ну а во-вторых, мне кажется, что Наталье Григорьевне полезно было бы послушать. А то ведь бывает, что замечтается человек, а потом раз – и мечты уходят, а он все никак не сообразит, куда ж они подевались-то. И плачет, удивляется, что жизнь на самом деле иная… совершенно иная, чем кажется.
Ольховский повернулся ко мне, неловко как-то, смахнувши локтем бокал на высокой ножке, и по скатерти расползлось темное пятно.
– У каждого… у каждого из нас есть тайна. Ма-а-аленькая. Или большая. Всегда стыдная, такая, в которой не признаешься даже самому близкому. А вдруг не поймет, не простит… и ведь бывает, что тайна-то живет, не исчезает, портит жизнь, а как на волю вырвется, то и вовсе изничтожить способна.
Сергей поднялся, покачнулся и, насмешливо поклонившись мне, добавил:
– Наталья Григорьевна, смотрите, как бы чужие тайны вам жизнь не попортили. И вы, Савелий Дмитриевич, тоже подумайте… а то ведь мало ли…
– Убирайтесь. Завтра же. Из дому.
Никогда не видела Савелия настолько злым и настолько бледным.
– Всенепременно… всенепременно же, – пообещал Ольховский, икнул и, прикрывши рот ладонью, извинился: – Простите за манеры… дурные… чай, не графья, из простых.
Василиса
Утро в собственной квартире. Почти уже отвыкла, хотя всего-то несколько дней не была здесь. Солнце путается в шторах, соскальзывает на пол, разливая по доскам лужицы холодного света. Зябко.
И еще устала, вот только-только утро, а я уже устала, не поеду никуда сегодня, и завтра… деньги есть, мне надолго хватит, а значит, ну их всех к чертовой матери, не хочу участвовать в игре, правил которой не понимаю.
На кухне в раковине грязные чашки, и сахар рассыпан, а варенье не убрала в холодильник. Колька женится, Колька обругал меня. Почему? Не понимаю.
Звонок в дверь был неожиданным и резким. Колька? Вернулся? Нет, Колька иначе звонит, долго, протяжно, не убирая руку с кнопки, пока не открою, а Динка вот резко и часто, будто сообщение азбукой Морзе выбивает. Сейчас же звонили вежливо, но настойчиво.
– Здрасьте. – На пороге стоял тезка Василий. – Ты… вы, это, извиняйте, но Евгений Савельич ехать велели, сказали, чтоб назад привез.
– Заходи. Кофе будешь?
Василий переступил порог с явной опаской, огляделся, стянув ботинки, кое-как пристроил их в углу, а куртку – на вешалку, только после этого прошел на кухню.
– Ремонт нужен, – деловито заявил он, присаживаясь на стул. – А то обои попузырились, скоро отваливаться начнут. И клеить не внахлест, а встык, так оно лучше, только тут сначала приноровиться надо. И мелкий рисунок не бери, камушки вот красиво в коридор или чтоб навроде досок. Ты мне лучше чаю сваргань, я к кофеям непривычный. – Фуражку он положил на стол, смахнув рукавом крошки. – Ничего, что я так, по-простому? Ренатка говорит, что с тобой осторожно надо, потому как непонятно, чего наш от тебя хотит, но я-то вижу, что своя.
– Чай черный? Зеленый? – Поздно вспоминаю, что зеленого нет.
– Обыкновенный который. – Василий огляделся. – И тута белили плохо, особливо по углам, ты-то, как ремонт затеешь, свистни, я тебе нормальных мастеров присоветую, как для себя сделают. А плинтуса не гвоздями прибивать надо… Ты заварку-то сыпь, сыпь, я покрепче люблю. А сама собирайся, наш-то нервничает.
– С чего бы? – Мой кофе вышел каким-то мутным и горьким. Василий, сыпанув в чай три ложки сахару, крякнул.
– Ну так, вчера-то все допытывался, куда ты подевалась, и у меня спрашивал. А я-то откуда знаю? Ты ж машину не просила, ты в другой раз скажи, если надо куда, я и отвезу, и заберу, а то вчера дурак дураком сидел, не знал, чего сказать. Потом уже эта, которая подруга твоя, сказала, что, наверное, к тебе друг старый приехал, с которым ты все никак отношения не выяснишь…
– И что?
– И ничего. Наш прям позеленел весь, потом сник, успокоился, а сегодня поутру прям велел тебя привезть, потому как работать надо… только дело, конечно, не мое, но… – Василий интенсивно размешивал сахар, ложечка, ударяясь о стенки чашки, громко звякала. – Ты это, хвостом-то не крути, приглядися, нормальный мужик. Не, я-то не знаю, может, у тебя тут любовь большая, но что ж он за хозяин, этот твой друг, когда в хате ремонт не сделает?
В машину я садилась с твердым убеждением, что совершаю ошибку. Не нужно туда возвращаться. Прав Матвей или не прав, вряд ли меня действительно хотят подставить, но, с другой стороны, зачем тогда вранье с наймом? Эксперт, Господи, да какой из меня эксперт? Художник-недоучка… женщина без определенного рода занятий.
Неприспособленная.
Ненужная.
Неуместная в современной жизни, совсем как этот дом.
Он проступал из прозрачного туманного марева, прокалывая белесую зыбь острыми гранями крыши, и та сползла, стекла по темным стенам, повиснув на портиках и декоративных арках то ли еще кружевом, то ли уже мятой тряпкой, готовой в любой момент растаять. Туман стлался по земле, забираясь под листья, растворяясь в лужах и грязи.