Марина Крамер - Умереть, чтобы жить
Сдобное великолепие из коробки вкупе с яичницей украшало сейчас стол, залитый мартовским прохладным солнцем. Форточка была приоткрыта, и кремовая штора чуть колыхалась от осторожно впущенного в кухню весеннего ветра. За столом в махровом бордовом халате сидела Любочка и разливала кофий по серьезным, большим кружкам: начиналось время завтрака, прекрасное время, определяющее весь предстоящий день. Завтрак, по мнению Любочки, не мог быть скомканным — утренней обязаловкой, банальным перекусоном перед уходом на работу. Завтрак давал запас прочности перед выходом в этот жестокий мир. После правильного завтрака проще было выдержать любые испытания, посылаемые злодейкой-судьбой.
— Выспалась? — Бабка положила кусочек сыра на тост с расплавленным маслом, запила все это большим глотком кофе и подмигнула Маше веселым, несмотря на возраст, ничуть не выцветшим ярко-голубым глазом.
— Еще как! — Маша подмигнула в ответ, соскребая со старой сковородки яичницу-глазунью и стараясь не расплескать желток. — Чем сегодня займемся? У вас есть план, мистер Фикс?
Вопрос был праздный: у Любочки всегда имелся план и даже иногда несколько. И если по официальной версии Маша приехала к бабке с целью ободрить и развлечь ее в канун дня рождения, то истина располагалась, как водится, где-то между Любочкиной напускной тоской и Машиной профессиональной потерянностью. Это Маше нужно было уехать из Москвы «прополоскать мозги балтийским ветерком», как называла это бабка. И именно Любочка развлекала Машу, а вовсе не наоборот.
— Заедем к Сонечке? Помнишь ее? — спросила бабка, щедро выкладывая в прозрачную розетку клубничное варенье.
— Эта та, у которой муж полковник?
Любочка кивнула:
— Покойный. Она еще в Меншиковском гегемонит.
«Гегемонить» на поверку означало быть хранителем дворца-музея Меншикова на Васильевском. Маша усмехнулась: как не помнить? Она вообще наизусть знала всех бабкиных подруг, много лучше, чем материнских. Сонечка, Раечка, Ирочка, Тонечка. С истинно ленинградским интонированием в речи и по-петербуржски прямыми спинками. Большинство из них пережили блокаду, но это никогда не было темой бесед. Беседы велись вокруг временных выставок в Русском: «Привезли фарфор советской эпохи, помнишь, из того, с серпами, которым бы мы и стол накрыть постеснялись!» Смены экспозиции в Эрмитаже: «Зашла по привычке во французскую секцию на третьем, и ты не поверишь, куда они перевесили Матисса!» И гастролей пианистов: «Очень, очень фактуристый мальчик, знаешь, настоящий сибиряк, из Рахманинова выжимает то, чего сам Сергей Васильич, поди, не вкладывал!» Маша, помнится, пару лет назад оказалась с Тонечкой, бывшей профессоршей консерватории, в Мариинском театре. У Тонечки тоже были свои ученики, сидящие в оркестре и организовавшие им билеты — аж в Царскую ложу. Восьмидесятилетняя Тонечка пришла в узком черном платье, с драматически подведенными глазами и сухим ртом в ярко-алой, чуть подтекающей помаде. В потертой театральной сумочке, кроме бинокля пожелтевшей слоновой кости, лежала плоская фляга с коньяком. Тонечка, ничуть не смущаясь, перед спектаклем протянула ее Маше с бабкой и, получив вежливый отказ, на протяжении всего действа регулярно к ней прикладывалась. На напудренном лице нисколько не отражалось прогрессирующее опьянение. Лишь однажды, во время сольной партии Вишневой в роли Джульетты, она повернулась к подруге и вдруг громко и четко произнесла: «Страна — говно. Но танцуют — гениально!» Маша вряд ли когда-нибудь забудет выражение лиц мелкой и средней чиновничьей публики, соседствующей с ними в Царской ложе.
— Как дела у твоих «девочек»? — поинтересовалась она, разломив круассан и в предвкушении намазывая белую мякоть маслом, а потом вареньем.
— Сонечка подрабатывает консультациями у новых русских. — Любочка хмыкнула. — Рассказывает, бедняжка, чем отличается классицизм от идиотизма.
— С результатом? — искренне посочувствовала Сонечке Маша.
Бабка пожала плечами:
— По крайней мере денежным.
Сама бабка до сих пор подрабатывала частными уроками английского и решительно отказывалась принять материальную помощь от дочери.
— А Антонина?
— Выпивает, не без этого. Но, согласись, в нашем преклонном возрасте алкоголизм уже не так страшен. А вот Раечка… — Глаза бабки загорелись тайным огнем, и Маша улыбнулась: в жизни Раечки явно происходило нечто, достойное сплетни. — Не поверишь! Завела себе любовника!
Маша замерла, а потом расхохоталась: от Раечки, кокетливой, похожей на подвядшую, точнее, подчерствевшую сдобную булочку, можно было ждать всего. Бабкина подружка опробовала на себе все инновации пластической хирургии и подбивала на это же Любочку — пока безрезультатно, но кто знает?
— Почему не поверю? И кто ж тот счастливец?
— Молодой, лет шестидесяти пяти. Своя вроде как обувная лавка.
— То есть мужчина при деле? Отлично! — Маша, как и бабка, откровенно наслаждалась завтраком. — Вдовец?
— Упаси бог! Жена жива и здорова. Ничего не подозревает, бедняжка!
— Напротив. Бедняжкой она станет, когда все узнает.
— Да… — Бабка задумалась. — Но, по крайней мере, он оригинален: не молодуху взял, а… — Бабка тщетно искала подходящий, не обидный для подруги синоним.
— А даже наоборот! — с улыбкой закончила за нее Маша.
— Так что? — Любочка собрала со стола сковородку и грязные тарелки. — Заедем? Погода хорошая, прогуляемся заодно по Петропавловке…
Маша кивнула. Она понимала: кроме естественного желания увидеть приятельницу, Любочке хотелось продемонстрировать единственную внучку, по твердому мнению бабки, умницу и красавицу. Маша была не против «смотрин» — в конце концов, мало кто на этом свете ею так неприкрыто гордился.
Маша настояла, чтобы они поймали частника — им оказался суровый мужчина южных кровей на потрепанной «Ниве». Утверждая, что все это — лишнее барство (отлично могли бы добраться и на троллейбусе!), бабка все же упросила мужчину поехать в объезд, через Троицкий мост. Вид в солнечный день на стрелку был, как всегда, прекрасен до перехваченного дыхания. Они прервали разговор на все время проезда по мосту и одновременно повернули головы, не желая упустить ни секунды из открывающейся панорамы.
— Да, — сказала бабка просто, когда они влились в поток машин на противоположной стороне. И в этом «да» было много чего намешано: и восторг перед красотой, от которой нельзя устать и к которой за восемьдесят лет невозможно привыкнуть. И обида на единственных дочку и внучку, которые предпочли Питеру «московские ухабы», как она их называла. Маша знала, что бабка долго не могла простить ее отцу, что тот умыкнул Наталью к себе в столицу. Многие годы Федор Каравай подшучивал над Любочкой и ее городом — болотистым, серым, построенным на костях, где, по его словам, невозможно жить человеку, не склонному к глубочайшей депрессии. Бабка же недобро усмехалась и говорила: «Вот и отлично, сидите сами подальше от нашего болота в своей большой деревне, в купечестве, в позолоте да безвкусице. Одно достойное место на весь город — Кремль, да и того скоро за новостройками будет не видать».
Маша в споры не вступала: было бы о чем спорить! Ей отлично дышалось и дома, и под питерскими небесами. И пусть отцу своему она не признавалась, но бабке этого и говорить было нечего: приезжая, Маша чувствовала, что вписывалась в Питер просто, будто всегда здесь жила. Что-то вроде генетической памяти или внутреннего созвучия: город соответствовал ей своей сдержанностью, отстраненностью, спрятанной от глаз досужего зеваки сокровенной жизнью. Если бы только папа прожил чуть больше, она сумела бы ему объяснить, что…
— Приехали, — прервал ее размышления частник, с визгом шин затормозив у тротуара. Маша вылезла, подала бабке руку, и они хором смерили взглядом желтый с белым фасад Меншиковского дворца.
— Как-то с особенной нежностью отношусь к Питеру восемнадцатого века, — сказала Любочка, направляясь к парадному входу. — Понимаешь почему? — И сама же себе ответила: — Его ведь и осталось-то совсем немного, и он еще не имперский, домашний какой-то, свой. Уютный.
Маша кивнула. Еще более уютным был кабинет Сонечки, Софьи Васильевны, бабкиной подружки со школьных времен. Маленькое помещение, отделанное темными дубовыми панелями, под покатой крышей и с круглым окном, выходящим на Неву. Сонечка, одетая в строгий костюм и белую блузку, встречала их уже накрытым столом: бумаги и папки отодвинуты в сторону, чашки с сине-золотой сеткой стоят в боевой готовности рядом с коробкой конфет. Расцеловавшись с Любочкой и критично оглядев Машу, Софья Васильевна благородно усадила гостей супротив окна (наслаждаться видом), а сама села к Неве спиной, разлила чай, подвинула сладкоежке Любочке конфеты. Старинные подруги слились в едином порыве: обсудили с пристрастием Тонечкину страсть к коньяку, Раечку и ее «обувщика» и мягко перешли к себе, грешным. Любочка между делом вставила, что Марья у нее звезда столичной Петровки и даже фигурировала на фото в какой-то московской газете, статью из которой Наталья ей отослала по старинке письмом, а Любочка так хорошо спрятала (чтобы, не дай бог, не потерять!), что забыла куда. Маша хмыкнула: бабка была в своем репертуаре.