Барбара Вайн - Львиная стража
Я слегка наклонился вперед. Свесил голову. Опустил рюкзак на платформу. Я думал: «Я не могу никого убить, но я могу убить себя». Только дальше этого, заметьте, я думать не стал. Я не достиг той точки, когда мог сказать: «Я это сделаю, я убью себя, вот так, прощай, белый свет». Мама часто плакала и повторяла, что я всегда отличался непостоянством, а Папа заявлял, что у меня «кишка тонка».
Сандор говорит, что я собирался совершить самоубийство. Я не спорю с ним. Все равно он лучше знает, он все знает лучше меня, тут нет сомнений, он же образованный. Я стал значительно лучше, чем был раньше, за то время, что мы вместе, потому что он многому научил меня, но тогда я был абсолютным невеждой и в половине случаев не понимал, что делаю. Так что Сандор, наверное, прав, когда говорит, что я собирался броситься под поезд. Не знаю. Как бы то ни было, воспоминания о том моменте скрыты своего рода дымкой. Я не знаю, о чем думал или что собирался сделать; помню только то, что мои ступни наполовину выдвинулись за край платформы и мое тело клонилось вперед.
Прошла вечность, прежде чем появился поезд. Я почувствовал, как подгоняемый им ветер шевелит мои волосы. Я услышал глухие раскаты в тоннеле. Я не видел свет, потому что не смотрел. Мою голову заполнил приближающийся гул, так что, думаю, там не было никаких мыслей, их прогнал летящий поезд. И тут я ощутил шеей жаркое дыхание, почувствовал у себя на талии теплые ладони, даже не теплые, а обжигающе горячие. Они были твердыми, как подошва утюга, и они ухватили меня за талию и оттащили от края, и я упал, и мы откатились к стене, когда поезд вырвался из тоннеля.
Один или два человека сошли с поезда. Наверное, они подумали, что мы пьяные. Мы встали, я подобрал свой рюкзак, и мы сели на скамейку. Мы смотрели друг на друга без улыбок, просто смотрели не отрываясь, и глаза наши были огромными. У меня в голове захлюпала маслянистая вода, а потом началась икота, и вода вытекла через штепсельное гнездо в мозгу. Вся до последней капли, и то место, где она была, осталось чистым.
– Ты кто? – сказал он. – Что ты тут делаешь, ну, если не считать, что ты хотел убить себя?
Я рассказал ему, кто я такой. Я рассказывал ему о себе глухим голосом и невнятно, глядя на свои руки. Когда я дошел до спанья на кушетке (в тот момент он не поправил меня и не назвал кушетку диваном) и до их слов о том, что все это временно, я заплакал.
Он сказал:
– Лучше будет, если ты пойдешь со мной. – А потом, когда пришел следующий поезд и мы сели в него: – Я спас тебе жизнь, так что теперь твоя жизнь принадлежит мне.
– Ладно, – сказал я.
Глава 3
На самом деле Тилли мне не сестра. Но когда я задумываюсь об этом, выходит, что «моих» у меня нет. Мама мне не мама, Папа не папа, а Сандор не друг. Где-то у меня есть родители, которые по-настоящему мои, то есть они дали мне свою кровь, свои гены и все такое прочее, я получился после их секса, и я знаю их имена, в этом нет никакого секрета. Но если бы они встретили меня на улице, они не узнали бы меня, да и я их – тоже. Я попал в приют, когда мне было четыре, а потом, когда мне было семь, меня передали на воспитание Маме и Папе. Тогда у них уже была Тилли, ее взяли на воспитание за год до меня в возрасте одиннадцати лет.
Все это выглядит очень сентиментально, как в одном из тех голливудских фильмов тридцатых годов, где снимались дети-кинозвезды, но и в действительности случается, что приемные дети, оказавшиеся в одной семье, проникаются друг к другу глубокой любовью просто потому, что им больше некого любить. Мама никогда не дотрагивалась до нас, не целовала – об этом не могло быть и речи. Не говорила нам ласковых слов, не называла нас «солнышко», не хвалила нас, не рассказывала нам, как это положено делать приемным родителям, что выбрала нас специально и взяла к себе потому, что захотела именно нас. Не могу сказать, что она никогда не обращалась к нам по именам – обращалась, но очень-очень редко, наверное, когда была вынуждена звать нас и не было другого способа сделать это. Она была проворной, чопорной и исполнительной. Мы оказались в ее доме, потому что в этом был ее долг.
Папа ходил на работу, возвращался домой и смотрел телевизор, заходил в букмекерскую контору и ездил на рыбалку, ложился спать, и вставал, и шел на работу. Иногда он довольно скверно подшучивал над нами – например, подкладывал в кровать дохлую лягушку или подменял вареное яйцо сырым. Апрельский День дурака превращался в кошмар. Но он никогда не прикасался к нам – ни в хорошем, ни в плохом смысле. Он никогда не усаживал Тилли к себе на колени. Только один раз почти усадил. Он читал что-то, а она заглядывала ему через плечо и слегка оперлась на него, и он поднял руку и перетащил ее к себе на колени. Тогда ей было лет двенадцать. Мама тут же схватила Тилли за руку и отвела в сторону, а потом что-то возмущенно зашептала Папе на ухо – я не расслышал. Это было еще до того, как со всех углов стали говорить о совращении малолетних, но Мама, думаю, именно это имела в виду.
Я помню родную мать. Она, разумеется, не была замужем за моим отцом. Я помню разных мужчин, и один из них, возможно, был им – не тот ли, который много курил и иногда разговаривал со мной? Думаю, мать никогда не била меня и вообще ничего плохого мне не делала, однако она запирала меня в нашей комнате на целый день, а сама уходила на работу, и в конечном итоге меня забрали у нее. Меня назвали Джозефом, потому что она была ирландкой и католичкой. Тилли – это сокращенно от Матильда. Это было типично для Мамы и Папы – то, что они отказались называть ее Тилли, когда она попала к ним, потому что это было необычное сокращение от Матильды, нетрадиционное, а нетрадиционно вести себя нельзя, нельзя вести себя так, чтобы привлекать к себе внимание. Так что они звали ее Мэтти. Естественно, они практически не обращались к ней по имени, но когда обращались, то называли Мэтти.
Когда я подрос и узнал, что в родном доме ее звали Тилли, я так и стал называть ее. Мама не простила мне этого. Она держалась со мной так, будто я ворую в магазинах, или проклял Господа, или кокнул старушку. Когда я звал Тилли так, она резким голосом приказывала мне замолчать, заткнуться, больше не произносить это имя, а потом часами со мной не разговаривала.
Когда люди спрашивают меня, где я родился и вырос, я отвечаю: в Лондоне. Если так ответить иностранцу, он решит, что ты имеешь в виду Гайд-парк или Почтовую башню. Большинство из тех, кто вырос на окраинах, совсем не знают Лондон, они годами не ездят в город. Вернее, ездят в конце учебного года, чтобы посмотреть какое-нибудь рождественское представление или «Мышеловку»[9] и закупить рождественские подарки на Оксфорд-стрит.
Сандор показал мне Лондон. Он много мне о нем рассказал. Мы ходили смотреть, и он рассказывал, и не только истории о парфюмерных империях, но и о местах, о которых я слышал и которые никогда не видел. Иногда я спрашивал себя, а что, если мы наткнемся на Маму, ведь близится Рождество, но мы с ней так и не столкнулись. Не столкнулись мы и с Тилли, хотя я на это очень надеялся. Страна, в которой мы сейчас живем, – это закрытая книга. Это то, что ты видишь по телевизору, в научно-познавательных программах. Сандор говорит, что они сбивают меня с толку, эти самые программы, причем до такой степени, что, идя по Саффолк-лейн, я ожидаю встретить носорога, а корова, глядящая на меня поверх забора, олицетворяет для меня целое стадо топочущих бизонов.
«Рейлуэй-Армз», вот где мы сейчас живем, в центре маленького городка. Кто-то думает, что это рядом с вокзалом, но до него еще добрых полмили. Наверное, здесь когда-то и в самом деле был вокзал. Мы шли пешком, неся в руках наши пожитки. Сандор говорит, что выбрал эту гостиницу, потому что она не выглядит респектабельно – в жизни не слышал более забавного повода для выбора чего-то. Мы прошли мимо нескольких домов с вывесками, предлагавшими ночлег и завтрак, мимо бунгало с милыми садиками и отполированными до блеска дверными молотками из латуни. Сандор сказал, что такие обычно устанавливают в провинции, но их можно увидеть и в окраинных районах Лондона. Единственным признаком того, что в «Рейлуэй-Армз» сдаются комнаты, было объявление в окне бара с надписью: «Свободно». Не «Свободные места», а «Свободно», и, зайдя внутрь, мы обнаружили, что у них всего одна комната.
Было поздно, я проголодался. У Сандора были сигареты, они ему заменяли еду, поэтому я спустился вниз, в зал, и купил то, что у них было: два корнуолльских пирожка с мясом – только от нас до Корнуолла было далеко, как до луны, – два пакетика чипсов и сэндвич, который столько раз грели в микроволновке, что он совсем скукожился. Когда я вернулся наверх, Сандор лежал на кровати. Покрывало на кровати было из той же серии, что и в «Шепардз-Буш», таким же розовато-серым.