Себастьян Жапризо - Дама в автомобиле
Когда я вернулась в комнату одетой, причесанной, подмазанной, но босой, он сидел на диване и разговаривал по телефону с Анитой. Он сказал ей, что мы уже выезжаем. Разговаривая, он разглядывал мой костюм. Я села на ручку кресла и стала одевать белые туфли, глядя ему прямо в глаза. Я не прочла в них ничего, кроме скуки.
Он говорил Аните: «Да, Анита, нет, Анита», — я знала, что это она, теперь я уже даже не помню точно, что он ей рассказывал. Кажется, что я совсем не изменилась, да, совсем не изменилась, что я скорее высокого роста, да, скорее тоненькая, да, красивая, да, и загорелая, что у меня очень светлые волосы, — одним словом, все в этом роде, какие-то милые слова, которые и звучать должны были мило, но его голос искажал их смысл. Он до сих пор стоит у меня в ушах: монотонный голос прилежного судебного исполнителя. Каравай отвечал Аните на ее вопросы, он терпеливо подчинялся ее капризу. Она хотела, чтобы он описал меня, и он описывал. Вот Анита — это человек, а я, Дани Лонго, могла бы с таким же успехом быть стиральной машиной, выставленной для рекламы в универсальном магазине.
Он сказал еще одну вещь. О, он даже не попытался сделать это в завуалированной форме, чтобы не огорчить меня, а без всяких околичностей сообщил жене, что я стала еще более близорукой. Он просто точно описывал то, что видит, просто констатировал факты. Он еще добавил, что очки скрывают цвет моих глаз. Я рассмеялась.
И вот то ли из-за своих глаз, то ли из-за того, что я вдруг поняла, что для этих дружных супругов я всегда буду лишь темой для оживления несколько нудного телефонного разговора, но только, все еще продолжая смеяться, я вдруг почувствовала глубокую грусть, я уже была сыта всем по горло, и мне захотелось, чтобы этот вечер был позади, чтобы Караваи поскорее бы ушли на свой проклятый фестиваль рекламных фильмов и вообще чтобы они провалились в преисподнюю. Чтобы Анита провалилась. Короче говоря, мне захотелось, чтобы все поскорее кончилось.
Мы уехали. Послушавшись Каравая, я сунула в сумку ночную рубашку и зубную щетку. По набережной Сены мы добрались до моста Отей. О чем-то вспомнив, он, не доезжая до дома, остановился на какой-то торговой улице, поставив машину во втором ряду.
Он дал мне пятьдесят франков и сказал, что ни он, ни Анита никогда не ужинают и, наверное, в доме для меня ничего не найдется. Обладай я хоть капелькой чувства юмора, я бы наверняка расхохоталась, вспомнив свои бредовые мечты об уютном ужине при рассеянном свете и надутых ветром шторах.
Но вместо этого я густо покраснела и ответила, что я тоже не ужинаю, однако он не поверил и повторил: «Идите, я вас прошу».
Он остался в машине, а я зашла в булочную и купила себе бриошки и плитку шоколада. Он попросил меня также «заодно» забежать в аптеку и взять ему лекарство. Пока аптекарь ставил штамп на рецепт, я прочла на коробочке с флаконом, что это сердечные капли. Он устраивает голодовки, а чтобы не падать в обморок, подбадривает себя дигиталисом. Гениально!
В машине, пряча в бумажник сдачу, он, не глядя на меня, спросил, где я купила свой костюм. Он, видимо, из тех мужей, которые не выносят, когда кто-то, кроме его жены, прилично одет. Я ответила, что получила его бесплатно, как сотрудница агентства, когда мы делали фотографии для одного из наших клиентов с улицы Фобур Сент-Оноре. Он кивнул головой с таким видом, словно подумал: «Ну, конечно, так я и думал», — но, желая быть приятным, сказал мне что-то вроде того, что для конфекциона, мол, он очень недурен.
Я никогда раньше не бывала в квартале Монморанси в Отее. Видимо, мое настроение окрашивало весь пейзаж, потому что этот квартал с чопорными симметричными улицами, расположенный в гуще Парижа, показался мне деревней, убежищем для провинциальных пенсионеров.
Караваи жили на Осиновом проспекте. Имелся здесь и Липовый проспект и, наверное, Каштановый. Дом Караваев оказался именно таким, каким я его себе представляла: большой, красивый, окруженный цветниками. Был седьмой час. На листьях деревьев мелькали ослепительные солнечные блики.
Помню, как мы подъехали, шум наших шагов в предвечерней тиши. В холле, облицованном красным кафелем, с большим ковром на полу, на котором были вытканы единороги, несмотря на то, что в окно пробивался свет, горели все лампы. Каменная лестница вела на верхние этажи, на нижней ступеньке, прижимая к груди лысую куклу, стояла светловолосая маленькая девочка в лакированных туфельках, в носочках — один из них сполз гармошкой вниз — и в голубом бархатном платьице, отделанном кружевами. Она уставилась на меня ничего не выражающими глазами.
Я подошла к ней и наклонилась, чтобы поцеловать и поправить ей носочек. Она молча ждала, когда я это сделаю. У нее были такие же большие и голубые глаза, как у Аниты. Я спросила, как ее зовут. «Мишель Каравай». Фамилию свою она произнесла «Клавай». «А сколько тебе лет?» «Тли года». Я вспомнила о розовом слонике, которого я собиралась ей подарить, но он остался дома, в кармане пальто.
Шеф сразу же пригласил меня пройти в большую комнату.
Я сменила очки и попробовала машинку. Это был портативный «Ремингтон» выпуска сороковых годов и к тому же еще с английским расположением шрифта. Но он все же мог вполне прилично взять шесть закладок, хотя Каравай предупредил меня, что достаточно четырех экземпляров. Он раскрыл дело Милкаби и вынул листки, исписанные бисерным почерком (я никогда не могла понять, как этот верзила ухитряется писать так мелко), объяснил мне особо неразборчивые места и сказал, что ему до фестиваля во дворце Шайо надо повидаться с одним владельцем типографии — он даже сам не знает, что тому от него нужно. Пожелав мне всего хорошего, он добавил, что Анита скоро придет, и ушел.
Я принялась за работу.
Анита спустилась ко мне минут через тридцать. Ее светлые волосы были узлом стянуты на затылке, в руке она держала сигарету. «О, мы не виделись целую вечность, — сказала она, — как ты поживаешь, у меня чудовищная мигрень» — и все это скороговоркой, буквально изучая меня с ног до головы, с таким видом, словно кто-то принуждает ее к этому. Впрочем, она всегда так разговаривала.
Она распахнула мне спальню, объяснив, что ее муж, когда поздно работает, иногда спит там. Я увидела огромную кровать, покрытую белым мехом, и на стене увеличенную фотографию Аниты, сидящей обнаженной поперек кресла. Великолепно выполненная фотография, которая передавала даже пористость кожи. Я глупо рассмеялась. Она повернула фотографию, наклеенную на деревянный подрамник, лицом к стене и сказала мне, что Каравай оборудовал себе на чердаке любительскую фотолабораторию, но она его единственная фотомодель. Говоря это, она распахнула другую дверь, около кровати, и показала мне облицованную черной плиткой ванную. Наши взгляды на мгновение встретились, и я поняла, что все это ей до смерти неинтересно.
Я снова вернулась к машинке. Пока я писала, Анита поставила на низкий столик один прибор, принесла два ломтя ростбифа, фрукты и початую бутылку вина. Спросив, не нужно ли мне еще что-нибудь, и не дождавшись ответа, но тоже пожелав успеха в работе, она бросила «до свидания» и исчезла.
Спустя некоторое время она показалась в дверях, в черном атласном пальто, заколотом у шеи огромной брошью, держа за руку дочку. Стоя на пороге, она сказала, что завезет девочку к своей матери, которая живет неподалеку, на бульваре Сюше (я там бывала когда-то три раза), а потом встретится с мужем в Шайо. Вернутся они рано, так как завтра улетают в Швейцарию, но если я устану, то могу их не дожидаться. Я почувствовала, что прежде чем уйти и оставить меня одну, она пытается найти какие-то дружеские слова, но не может. Я подошла к ним, чтобы лучше разглядеть Мишель и пожелать крошке спокойной ночи. Уходя, девочка несколько раз оборачивалась и смотрела на меня. К груди она по-прежнему прижимала свою лысую куклу.
После этого я снова застрочила, как пулемет. Раза два-три я курила, а так как я не любила курить во время работы, то ходила с сигаретой по комнате и разглядывала корешки книг. На стене висел предмет несколько необычный («такого ты не видела»), но притягательный: матовое стекло, примерно тридцать на сорок, в позолоченной рамке, внутри которого вмонтировано какое-то устройство, проецирующее сзади цветные диапозитивы. Диапозитивы менялись каждую минуту. Я посмотрела несколько кадров — залитые солнцем рыбачьи деревушки, в воде отражаются лодки, выкрашенные в самые различные цвета. Как это называется, не знаю. Такая уж я идиотка. Единственное, что я могу сказать — они были сделаны на пленке «агфалколор». Слишком давно я занимаюсь всей этой штуковиной, чтобы по тону красного цвета не определить происхождения пленки.
Когда у меня начали уставать глаза, я пошла промыть их холодной водой в облицованную черными плитками ванную. Снаружи не доносилось никакого шума. Париж, казалось, был где-то далеко, и я чувствовала, что пустой дом, темные комнаты подавляют меня.