Валентин Маслюков - Зеленая женщина
Послышались гудки.
Генрих дернулся, словно телефон обжег ему руку. Остановившимися зрачками уставился он на него… В голос ругнулся матом и швырнул в стену — вдребезги.
Аня добралась до дому и заперлась на все замки. Потом без промедления разгладила утюгом мятые, частью рваные листы некрологов — выровняла, а заодно прокалила.
Пугающе, по нервам, запиликал мобильник. Вадим.
Усталым голосом, словно измученный и ко всему от этого потерявший интерес человек, Вадим после нескольких вступительных замечаний сообщил: «Он признался».
Известие нехорошо поразило Аню, хотя чего-то такого и следовало ожидать.
Явилась заспанная Настя в одних трусиках, девочка сонно щурилась и почесывала ногой об ногу:
— Мам, ты с кем говоришь?
— Спи! — прикрикнула Аня.
Настя подумала обидеться. Но не проснулась еще настолько, чтобы додумать свою обиду до конца.
— Эльвира Васильевна сказала принести циркуль, — сонно сообщила она.
— Ну?
— У меня нет.
— Ладно, Вадим, — вернулась Аня к телефону. — До утра. Что-то надо решать.
— Женя тоже не принес, — зевнула Настя.
— Ну? — подстегнула Аня.
— Он обвел урну…
— Какую урну?!
— Куда мусор кидают. У нее дно круглое.
— Да? — механически удивилась Аня.
— Эльвира Васильевна поставила ему двойку. Она сказала принести циркуль.
— Иди спать.
Дочь безропотно повернулась, побрела с полузакрытыми глазами в туалет, и что-то горячее, страстное прохватило Аню. Острая вина за детскую любовь, никак не заслуженную, если вспомнить, сколько раз она кричала, теряла терпение… и острый приступ любви к ребенку — бессилие оградить свою девочку от леденящих сквозняков жизни. И любовь, и вина — их никто еще не сумел разделить. Мучительная боль заставила Аню глотнуть воздуху, чтобы не зашлось сердце. И она осталась стоять, она не бросилась к дочери, не смяла ее в объятиях, не расцеловала до бесчувствия. Она не могла это сделать, потому что на руках и в душе ощущала отпечаток некрологов и вот этого тяжелого, как каменная плита: «Он признался». Она не могла коснуться Насти руками, которые недавно еще держали покрытые червоточинами слов листы.
Грязно-зеленые ошметки некрологов преследовали Аню и во сне. А утром разбудил звонком Вадим — он спрашивал, что делать. Она собралась в театр с мутной головой.
Владимир Аполлинарьевич Чалый в своем кабинете — одна рука на телефоне — ответил ей хмурым кивком. С утра в похоронных делах, он не удивился многозначительной молчаливости, с какой Аня разложила перед ним разглаженные утюгом страницы.
— Новосела наброски? — угадал он сразу же. И через некоторое время, почитав: — Ну… неплохо. Хорошие мысли есть. Без этих, конечно, крайностей — спокойнее. И соединить. Прописать. Потом… как это? — официальная часть. А потом уже, — он указал жестом куда-то через множество ближайших забот, — согласовать подписи. Кто из правительства подпишет. Или у них свой некролог будет.
Она не успела ничего объяснить, как зазвонил телефон. Прощание с телом покойного, говорил Чалый, повторяя выражения собеседника, протокол обряда. Аня нервничала, со страхом ожидая, что в кабинет заглянет Новосел. И они с Чалым, Новосел и Чалый, обменяются сочувственными словами: «какая беда!» — а затем пожмут друг другу руки.
Когда Чалый с нетерпеливой уже гримасой положил трубку и глянул на Аню, он уловил, что и с набросками Новосела, в общем, ему приглянувшимися, не все ладно.
Она едва начала рассказ, как заскочил с табелем в руках Федорович — Валентин Федорович Росин, сверстник Колмогорова с иссеченным лицом римского ветерана. Несчастный, в черном костюме с черным галстуком, Федорович оказался единственным, наверное, во всем театре человеком, который успел подумать и о табеле рабочего времени, и о трауре.
— Спектакля не будет. Сегодня опоздания не засчитываем, — сказал Чалый и, приняв табель, положил его поверх некрологов.
— А в пятницу?
— До пятницы дожить надо.
Потом сразу зазвонил телефон. И опять она прервалась. Звонили и с соболезнованиями, и с вопросами. Аня исподлобья приглядывалась к Чалому, который, в десятый раз разговаривая о том же тяжком предмете, находил новые, пусть даже только переиначенные слова. Разумеется, это было необходимо не собеседнику, всякий раз другому, а самому Чалому. Должно быть, он догадывался, понимал каким-то целомудренным чувством, как легко заболтать то, что стояло за словами. Чувствовал — и сопротивлялся неизбежному.
Артисты, работники театра, коллеги из оперы открывали дверь, прежде чем она успевала закрыться. Покинувшая кабинет Колмогорова жизнь сместилась сюда, к Чалому. Он выслушивал, отвечал, отдавал распоряжения, напоминал, а она сидела рядом, приготовив два слова: «Он признался».
Оставшись с Аней наедине, Чалый вернулся к тому озадаченному… брезгливому что ли выражению лица, с каким вдумывался в ее рассказ.
— Он признался, — бухнула Аня.
Чалый разве не отшатнулся. «А вот это совсем лишнее», — мелькнуло в лице. Почудилось это Ане или нет, больше ничего нельзя было разобрать: лицо его закаменело. И Аня заторопилась произнести несколько незначащих слов, чтобы смягчить удар.
После короткого стука снова открылась дверь. Чалый раздраженно оглянулся с намерением прекратить хождения. Вошла Майя Игоревна Колмогорова.
Чалый встал, протягивая руки, — то ли обнять хотел, то ли красноречивым жестом выразить свои чувства. Но Колмогорова сказала «здравствуйте», словно предупреждая все громкое, ненужное. Женщина с белокурой волной волос по плечам, расчесанных сегодня так же, как вчера. Он взял ее широкую в ладони руку и молча крепко пожал.
Затем запер кабинет изнутри. И повернулся к Колмогоровой:
— Он признался.
И Чалый, и Аня пристально глядели на женщину, ожидая вопроса. И по мере того, как истекали отпущенные для естественного удивления секунды, а она молчала, становилось понятно, что и здесь… совсем плохо.
Она подняла некролог и, слепо на него глянув, обронила на стол. В движении ее обнаружилось что-то слабое, как у больного. Никто из троих не садился, никто не предложил гостье стул — все стояли.
— Генрих звонил мне рано утром, — произнесла она наконец. Лицо ее постарело, под глазами было бледно.
— Он сказал… — Колмогорова отвела взор. — Так он сказал… Он сделал это из-за меня.
— Дрянь какая! — взвилась Аня и осеклась. И бросила быстрый взгляд на Чалого.
Тот замкнулся, не выдавая чувств.
— Он хочет утащить вас за собой! Под воду! — воскликнула Аня, раздражаясь и против Колмогоровой — за ее малодушие, и против Чалого — за его предательское молчание. — Он за вас цепляется. Понимаете?!
— Понимаю, — протянула Колмогорова, словно сама себе. — Это расплата… Кара. Я не любила его…
— Не любила Генриха? — пробормотала Аня ошеломленно.
Колмогорова поморщилась:
— Славу. Я говорю о муже.
— Но почему расплата? Какая связь?
— Мистическая, — слабо усмехнулась Колмогорова. Глаза ее застилала влага.
Надрывная откровенность эта дорого Майе далась. Аня чувствовала, что не следовало спрашивать, не следовало и слушать. Но Майя была в том растерзанном состоянии, когда лишняя рана уже ничего не значит. Очевидно, она не понимала, что делает. Не отличала одну боль от другой, испытывая потребность в покаянном самоистязании.
Не было никакого способа ее остановить.
— В юности я позволила себе… пару резких движений, — сказала она при подавленном молчании слушателей.
Зазвонил телефон, Чалый поднял и резко положил трубку на место.
— Одному человеку больно досталось, — продолжала Колмогорова. — Я этого не понимала. Потом сама крепко получила. Пару раз. Я научилась сдерживаться. Поднялась выше страстей и слабостей, — болезненная гримаса отметила эту попытку самоиронии. — Столько лет. И вот срезалась. Один раз — и все в обломках. Будто шевельнулась в карточном домике.
Больше ничего не последовало.
— Что будем делать? — сказал наконец Чалый преувеличенно громко, как бы отсекая все постороннее. — Надо звонить в милицию. И где эта турка с гущей? Чтоб не пропала.
— Я должна с Генрихом поговорить, — возразила Колмогорова. — Ночью он звонил из театра. Наверное, он и сейчас здесь, в мастерской. Наберите его. Скажите: Колмогорова сейчас подойдет… поговорить.
Чалый взялся за телефон. И, обменявшись с Новоселом несколькими словами, которые он произнес, избегая всякого, какого бы то ни было выражения, протянул трубку Майе:
— Вас просит.
Она слушала долго, с нарастающим страданием в лице, не произнося ни слова, пока не оборвала его:
— Подождите… я сейчас приду к вам.
— Что он сказал? — нетерпеливо спросил Чалый, едва Колмогорова положила трубку.