Леонид Костомаров - Десять кругов ада
Земля приняла уже первый снег, как обычно выпавший в этих местах ночью. Проснулись люди утром, а вокруг - хмурая, совсем уже по-зимнему стылая белизна. Но недолго пригибались от пушистых новых одежд ветки деревьев, что не успели подладиться к зиме и сбросить лист; недолго блестели поля свежей ясностью. Опять оттепель: лучик солнца, дождик, слякоть, голая земля, изморозь. Талый снег грустно слезился, не надеясь на мороз, воздух еще наполнен последним теплом, ранним увяданием засыпающей природы. Но и исход осени был скор в этих местах. Через неделю разверзлись небеса, посыпался крупными хлопьями настоящий хрусткий и рассыпчатый снег, он уже не растает до весны - а когда она будет и для кого?
Разлапистые снежинки парашютят смело, по-хозяйски укрывая землю девственно-белой простыней. В одночасье вдруг потемнеет, а потом завьюжит так же внезапно, и под утро ударит обжигающий мороз. Что ж, запахивай покрепче полы телогреечки, поглубже надвигай на заиндевевшие брови шапчонку-дранку да держись, не ровен час унесет тебя при таком ветре, и хорошо бы - на волю, нет, на запретку, под дурную пулю заснувшего там пацана с автоматом...
Воронцову же, после закрытых пеналов особого режима соскучившемуся по морозной зиме, не видать этой холодной благодати. Сидит он тридцать второй день в помещении камерного типа, надежно спасающего от снежной замети.
Видит он, как роятся снежинки у большой вентиляционной трубы, мечутся в воздухе головокружительными зигзагами и, вырвавшись из внезапной для них бури, устало опускаются, осветляя черный, незамерзающий клочок земли - Зону. И не замерзнуть ей, потому как отогрета дыханием не одной сотни душ, что несут здесь свой крест...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Привыкаешь и здесь.
Звонок, подъем. Пять утра. Ключ скрежещет, дверь открывают дубаки. Люди встают, заспанные, будто давили их всю ночь, как тараканов. Редко слово услышишь, разве что - "подсоби... осторожно... отойди" - это мы нары-"вертолеты" пристегиваем. Противно они так пристегиваются, по душе аж скребет.
Постели выносим в подсобку. Снова ключ проскрежетал, пошли в умывальню. Очередь у единственного крана, и вода ледяная, но она хоть немного в себя дает прийти. Оживаешь.
Скрутишь папироску из махорочки, закуришь натощак да садишься за длинный деревянный стол. Только что его сделали, еще смолой пахнет, хорошо. И это единственный запах, от которого не тошнит. А в камере и воняет-то в основном парашей, портянками да кислым потом... Принюхались, привыкли.
Стол расположен у дальней стены. Стоящий у окошка принимает инструмент десять ложек. Берет столько же паек хлеба, дымится лента мисок с хавалкой. Потом идет то, что у них чай называется, - протягивает дежурный желоб в ведро, и стекает по нему чуть подкрашенная водичка.
Стукнет напоследок кормушка, проскрежещет упор, вот и вся связь с миром. Сидим, жрем похлебку, которую они ухой называют. Тошно, но надо. Пустая миска, которую мы выпрашиваем якобы для рыбных отходов, потихоньку наполняется набухшей в воде хамсой, которую мы по одной, а то по две, кто щедрый, вылавливаем из похлебки... Попадется иногда и картофелина - туда же, если не жалко.
А еще лежат на столе две нетронутые пайки хлеба, которые оставляют по очередности каждые двое - по кругу. И вот дежурный выковыривает мякиш в горбушке, рыбная масса с картошкой укладывается им туда плотно - начинкой. Это - деликатес, который едим тут же, но по очереди. Все же остальное съедаем до крошки.
Вот и завтрак, вот и утро, вот и день проходит, вот и жизнь проносится, как эта уха в кишке - была и нету - ни радости, ни воспоминания...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
А недалеко отсюда, на вахте, в очередной раз входили в Зону с работы зэки.
К вечеру мороз становился уже настоящим, зимним, и люди в куцых телогреечках и обледенелых кирзачах отчаянно топали по деревянному коридору, разрывая себе барабанные перепонки этим адским грохотом.
Останавливались у шлагбаума, переминались в поземке, некоторые, нарушая Устав, рискуя получить в лицо прикладом, приседали на корточки, спиной к ветру, не слушая окриков солдат, сохраняли таким образом для себя несколько минут тепла. Лаяли собаки, остро пахло зимней свежестью, и черное беззвездное небо при свете прожекторов казалось бездонным...
Но вот поднимался шлагбаум, открывались железные ворота с транспарантом "На свободу - с чистой совестью". Откуда-то надорвавшийся голос Шакалова выкликал фамилии. Тот, кого называли, проходил мимо прапорщика - усатого и наглого, почему-то веселого, чуть вьпимши, задиристого, как и все стоящие вокруг него компаньоны, закутанные в добротные, греющие полушубки, притопывающие белыми дедморозовскими валеночками.
После пересчета очередная бригада входила на обыск. Здесь Шакалов топал ногами, стряхивая снег, озорно оглядывал стоящих перед ним хмурых людей.
В этой бригаде жертвой его, как обычно, становился безответный Поморник Поп.
По документам Пантелеймон Лукич числился "служителем культа", что почему-то очень веселило Шакалова, он называл его "культиком".
- Ну шо, попчик, швидко разоблачайся, тут не богадельня тебе... - Шакалов был доволен своим остроумием. - Рясу-то сподручнее снимать было, когда баб лечил?
Поморник не отвечал, только жалко улыбался. Снимал колонийские портки, и каждое неловкое движение - а все движения у него в этот момент становились почему-то неловкими - сопровождалось дружным хохотом Шакалова и примкнувших к нему ротозеев-прапорщиков. Руки у зэка дрожали, не слушались, он раздевался, преданно смотря в глаза надзирателю, а тот корчил ему рожи, и это вызывало новый приступ смеха у всех, кто был одет тепло и имел сейчас власть.
- Костоправ, бачишь? Вправлял кость, значит? - сквозь смех говорил Шакалов. - Бабам, да?
И еще пуще смеялась его кодла, да и зэки, имея возможность повеселиться безнаказанно, смеялись всласть. Ходуном ходили клубы холодного пара от их хохота. Смеялись с оттенком подобострастия, каждый раз втайне надеясь, что за поддержку шуток своих прапорщик не заставит раздеваться донага, а тогда, может, и пронесешь в Зону пакетик анаши или рукоделие, что смастерил тайком на работе.
Но никогда почти надежды не оправдывались - дуролом Шакалов, отсмеявшись, методично обыскивал всех, и находил скрадки, и докладывал выше, и было наказание, и отдалялась воля...
- Сымай кальсоны, баб нет... - басил Шакалов. - А то черт не разглядит, что ты там в заду припрятал...
И - очередной взрыв хохота.
Однажды дерзкий, веселый зэк положил в карман кусок подсохшего дерьма, и обрадованный Шакалов, обнаружив набитый чем-то злополучный карман, запустил туда руку и вынул искомое. Недоуменно разглядел, ничего не понимая, понюхал. Тогда единственный раз смеялись все, кроме прапорщика...
Лебедушкин в эти минуты шмона всегда пританцовывал на цыганский манер, отогревая, несмотря на пару шерстяных носков и теплые рукавицы, замерзшие руки и ноги. Он буквально оглушал всех своим зычным хохотом. И в такие минуты Лукичу казалось, что слышит он звук трехпудового колокола из далекой, за тридевять земель отсюда, своей церкви...
Стоял он, прикрывая руками срамоту, глядя невидяще в одну точку, а прапорщик, пялясь мефистофельской воистину улыбкой на крестик на его шее, колебался. Будто родимое пятно, навечно приставший к впалой груди зэка крестик будоражил его, но крестьянское происхождение всегда властно останавливало: не трожь, нельзя, грех! И он махал рукой, разрешая одеться. И старик - а именно в него превратился здесь пятидесятилетний мужчина, - посиневший, трясущийся, натягивал суетливо и быстро свою одежонку.
Выходил, крестился, вздыхал полной грудью. И пока стоял, ждал остальных, успевал подумать что-нибудь хорошее. А хорошее у него было связано только с Высшим. И скоро в душе, несмотря на холод, наступало успокоение...
И потом уже шел строем в барак, оттуда - в столовую, а там с удовольствием хлебал в окружении мрачных людей баланду и благодарил Господа, что он послал ему ее сегодня, и, как все, прятал в карман кусочек черного хлеба - птюху.
Удавалось вынести из столовой птюху не каждому. Отобранные же у зэков кусочки хлеба летели в отходы, на откорм свиней для офицерской столовой, и жирные свиньи не ведали, что отбирали для них еду у людей...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
В этот день Квазимода получил через дубака очередной подогрев - махорочку с запиской внутри. Уселся на корточки в углу у пристегнутых нар и прочел ксиву:
"Батя! Передаю чай, конфеты. Завтра выхожу на работу, с ногой все в порядке. Может, прийти к тебе? Хочу на этой неделе избить руководителя СПП, достал. На днях снова подогрею. Сынка".
Перечитав Володькины каракули, Квазимода в сердцах выругался:
- Достали... А как здесь потом тебя достанут, дурака...
Долго искал в камере карандаш, бумагу - дефицит все это здесь, не Союз писателей все же, а помещение камерного типа, тюрьма. Еще дольше царапал ответ, с непривычки делая много ошибок. В итоге получилось: