Душан Митана - Конец игры
Можно предположить, что первая школа была основана около 1580 года. В 1709 году после разгрома восстания Ференца Ракоци[64] по приказу генерала Гейстера школа перешла в руки римско-католической церкви.
Согласно переписи 1756 года в селе проживало 2909 человек. Религиозные отношения сформировались в период правления Йосифа II (1780–1790)[65] после издания закона о свободе вероисповедания. Из свидетельства от 1803 года мы узнаем, что «молодежь кутит по ночам до бела дня, на крестинах и во время дожинок[66] устраиваются пышные пиры».
В первой половине XIX века на селе участились пожары. Население не успевало залечить раны после одного пожара, как вспыхивал другой. Одна беда накликала другую. В 1807 году по причине сильного ветра село охватил страшный пожар, уничтоживший за несколько минут 300 домов и амбаров. Среди них и школу. Подобный пожар случился и в 1821 году, когда в селе сгорело здание комитатского управления, а в 1822 году в 13.00 пожар поглотил новый урожай. Последний большой пожар произошел в 1842 году: дотла сгорела школа.
В годы революции 1848 года Подьяворинско стало местом боев за национальную свободу. Горный Лесковец тоже присоединился к гурбановским[67] борцам за свободу…
Начиная с 60-х годов прошлого века возросло внимание к школам… Поскольку в селе было много еврейских семей, здесь открылась и еврейская школа, которую закрыли якобы в 1908 году, однако точная дата не установлена.
Во второй половине XIX века все большее развитие получают элементы капиталистического предпринимательства. В основном население занималось сельским хозяйством.
Население расслаивалось следующим образом:
крупные землевладельцы 2%
средние крестьяне 10%
малоземельные крестьяне 40%
безземельные крестьяне 20%
сельскохозяйственные и другие работники, ремесленники и те, что уезжали в поисках работы за границу 28 %
Количество эмигрантов на рубеже веков достигло 300 человек. Эти люди в село уже не вернулись (США, Аргентина). Следует заметить, что в эти годы в крае наблюдается рост разбойничества, что отражало низкий социальный уровень множества семей. Защита национальных требований словаков была первоочередной обязанностью многих просветителей и патриотов, которые усиленно боролись против возрастающей мадьяризации, отступничества, против национального гнета…
В 1906 году организовали духовой оркестр…
Стоп! Вот мы уже и в нашем столетии.
Он вспомнил письмо, написанное почерком сельского старосты — его деда Мартина Славика: дед вручил письмо ему в руки в тот день, когда они переезжали в Братиславу. Славик пришел проститься с дедом, не подозревая, что видит его в последний раз. Принес ему еще обед в судках. Мать, словно бы желая задобрить деда, приготовила на прощанье его самые любимые блюда: чесночную похлебку и фаршированный перец. Но старания ее были напрасны: уж коли дед заартачится, так ему хоть луну с неба достань, до сердца его не достучишься. С отцом он даже не простился; злобился, не мог спустить ему, что вопреки его запрету отец все-таки не устоял перед напором матери и согласился переехать в Братиславу; для деда это было верхом отцовского вероломства.
Пусть теперь и на глаза мне не показывается. Тряпка, а не мужик. Такому мужику, что не может сладить с одной шальной бабой, только и сидеть за решеткой.
Мартин Славик, семидесятипятилетний столяр, бывший легионер, сельский староста и корчмарь, заклятый индивидуалист, жил обособленно. Три месяца назад, когда отец решил окончательно принять место «какого-то референта в каком-то отделе» министерства образования, дед в знак протеста переселился в свою столярную мастерскую, что стояла за гумном. Ремеслом он уже не занимался, а разве что по временам «баловался». Последней настоящей его работой была ореховая спальня, которую он смастерил в пятьдесят восьмом году, когда вернулся из заключения отец, та самая спальня, что поехала с ними в Братиславу, а после смерти отца переместилась в материну квартиру на Дунайской улице, спальня, к которой Петер воспылал такой ненавистью, увидев (в ночь после смерти Гелены) на супружеской постели торчавшую из-под перины отвратительную, кричаще яркую чужую мужскую пижаму. Хотя дед и сработал эту спальню, но это вовсе не означало, что он простил отцу измену: ее корни уходили в глубокое прошлое.
Петер Славик долго не понимал причин их раздора. О дедовских легионерских годах он узнал, взяв в руки Библию.
БИБЛИЯ, или Книга священного писания Ветхого и Нового завета с последнего Кралицкого издания[68]1613 года.
В начале ее помещалась семейная хроника. В графе Прочие важные события семейные дед собственноручно записал:
— Я, Мартин Славик, русский легионер.[69] При венгерском правительстве 18 ноября 1914 года я был мобилизован. На фронт послали меня 13 января 1915 года. В плен попал 28 мая 1915 года. Стал работать во благо республики. Добровольцем вступил в революционную чешско-словацкую армию 8 ноября 1916 года. Приписан был к 7 полку «Татранскому». В Горный Лесковец воротился морским транспортом 19 сентября 1920 года, в 5 часов утра. Дорога заняла 55 дней. Плыли мы по морю в Индостан, через Суэцкий канал. Взошел я на гору Синай.
Лишь много позже, просвещенный отцом и учебниками истории, Славик понял: дед был в белых легионах. Это была основная причина его восхождения по общественной лестнице в годы первой республики.[70] До первой мировой войны, во времена монархии он, бедный столяр, еле сводил концы с концами, но, вернувшись с войны, сразу заделался корчмарем[71] и сельским старостой. И пока состоял им, добился постройки государственной четырехлетней школы, ввел в деревню электричество и автобусное сообщение. Этим он хвастался, шельмец, а то, что воевал против революции, держал про себя. Поэтому и скрежетал зубами, когда говорил об отце: Такого гада выкормил, можно сказать, собственной титькой. Дал ему выучиться на учителя, еще и школу ему построил, чтобы учить было где, а он — как возблагодарил меня? Коммунистом заделался и в сорок восьмом[72] оттяпал у меня корчму. Труба иерихонская! И чтоб я, лишенец, еще за жену и сынка его печалился? Черта лысого!
А набравшись до ушей сливянки, еще и над отцом подтрунивал: Ты и представить не можешь, как потрафил мне, что избавил меня от этой треклятой корчмы. Жуть одна, сколько долгов за ней числилось, я бы до смерти из них не выпутался. Бесперечь банкротства ждал, а тут еще изволь обслуживай каждого дуролома. А нынче сижу там развалясь, чисто какой пролетарий, а господа вокруг меня прыгают, аж пот с них в три ручья льет. Он захаживал в корчму, как бы демонстрируя перед народом свою независимость — всем хотел показать, что черт ему не брат, что он сам себе голова, однако завтраки и обеды, которые мать каждый божий день носила в его конуру, милостиво уминал. На ужин являлся собственной персоной. Приходил, брюзжа, сметал все, что было на тарелке, а потом — за исключением регулярных по четвергам партий в марьяж в корчме — сидел у телевизора и комментировал ход международных событий. Просто обмирал от восторга: Красота, сидишь себе в тепле, сливяночку потягиваешь, а перед глазами весь божий свет. Со старческим ехидным злорадством предрекал неминуемую вспышку третьей мировой войны, потому как — ничего не попишешь — люди все умней делаются, и прогресс не остановишь.
Дед, приземистый, плечистый мужик с круглым как колено голым черепом вперил в Петера из-под густых ершистых бровей пронизывающий, колючий взгляд; внуку он всегда напоминал чем-то сокола: крупная голова на короткой, толстой шее, широкие плечи и в особенности нос — короткий, крепкий, хищно загнутый. Отец-то все пишет, пишет, ан нет, чтоб меня о чем спросить. Это он про нас пишет, не только про других, проворчал дед и на прощанье сунул Петеру в ладонь свою рукопись. Это и было все его объяснение. Петер успел прочитать разве что заголовок — дед тут же выставил его за дверь, стараясь этой преувеличенной грубостью прикрыть свое постыдное волнение: Ступай быстрей, а то еще опоздаешь. А через три месяца Славик встретился с ним в последний раз — на похоронах. Да, дед и впрямь поспешил уйти в мир иной, и Славику казалось, что смерть деда была закономерным завершением его протеста, последней точкой, увенчавшей его мятежную жизнь, увековеченным укором; он словно бы хотел сказать сыну: Вот тебе за то, что всю жизнь ты от меня отступался, уж коль ты поджарил меня, так и ешь на здоровье! А может, поспешил потому, что предчувствовал близкий конец сына и не хотел его пережить? Кто знает. Так или этак, но письмо деда обрело в глазах Славика особый, поистине символический смысл: смысл завещания.
Подлинное событие в жизни нашего рода и села Горный Лесковец.