Игорь Христофоров - Работорговец (Русские рабыни - 1)
Мужичок обернулся, осоловелыми глазами посмотрел на оббитую краску на батарее и почему-то обрадовался.
-- Точно! Мочу так, чтоб у него, гада, очки треснули!
-- Но это же хулиганство! -- возмутился Мезенцев и сунул руку в карман, где лежала бумажка Хребтовского с новым номером банковского счета на взимание штрафов.
-- Это не хулиганство, -- не согласился мужичок. -- Это наш ответ Чемберлену! И потом... вот ты мне скажи, -- всплеснул он короткими ручонками, словно хотел точнее добросить до уха Мезенцева свои слова. -Вот скажи: имею я право хоть как-то отреагировать на его дикость?
Мезенцев мысленно представил узкое умное лицо Пеклушина и не понял, что же в нем дикого.
-- А я считаю, что имею! Полное рабочее право имею!
Пальцы вытянули теплую бумажку из кармана. Мезенцев пробежал глазами по длинному ряду цифр, делавшему этот банковский счет похожим на шифрограмму разведчика, и у него заныло под сердцем от предощущения, что придется эту галиматью вписывать в квитанцию.
-- Он же, сученыш, воет по ночам! -- почти выкрикнул мужичок и одним этим вскинул глаза Мезенцева от бумажки на его сморщенное, как запеченное яблоко, лицо.
-- Воет? -- переспросил он.
-- Как волчара! И на стенку прыгает!
Прыжком на месте мужичок подтвердил свои слова, а зазвеневшая от него рюмка на столе словно поддакнула, что ее хозяин не врет.
-- Наверное, это музыка, -- вспомнил Мезенцев рассказ Пеклушина о звуках джунглей, которые он прослушивает после работы.
-- Ни хрена себе музыка! -- возмутился мужичок и выпятил свои кнопочные глазки, но даже выпяченными они остались такими же маленькими и такими же по-шахтерски грязными. -- Ты б среди ночи от такого воя проснулся, точно бы в штаны наделал!
По лицу Мезенцева хлестнуло жаром. Он чуть не врезал мужичку по челюсти и, может быть, только бумажки, занявшие обе его руки, помешали ему это сделать.
-- Ты бы в выражениях-то...
-- А что? -- удивился мужичок. -- Я никогда не вру. Воет по-страшному. Аж жалко его! Оппонент же он.
-- Кто? -- не понял Мезенцев.
-- Оппонент... Ну, хрен у него не работает. Мочалка, в общем...
Согнутым вниз указательным пальцем мужичок изобразил то, что он подразумевал, но Мезенцев ему не поверил.
-- У него же почти каждый вечер -- женщины, -- попытался он переубедить мужичка, вспомнив рассказ Пеклушина о водяном матрасе, женщинах, любви.
Вскинутыми бровями тот так плотно сплющил морщины на лбу, что лоб стал похож на страницу школьной тетради для русского языка: сплошные линейки. В такую же линейку была его измятая, давно не стираная рубашка, и оттого мужичок вместе со своей одежкой превратился в нечто похожее на изображение, сложенное из полосок. Вытяни одну из них вбок -- и мужичок сплющится. И от этой искусственности, нереальности картинки Мезенцев еще сильнее не поверил ему.
-- Он мне сам хвастался... Ну, что каждый день с женщинами... И вообще...
-- Какие бабы?! Да в его квартире за все время ни одной девки не перебывало! Я-то знаю. Сам слежу. И жена -- тоже, -- показал он в сторону зала, хотя явно жены дома не было. -- У Пеклухи до перестройки все было как положено: жена, дочка. Но он же комсомольским козлом служил. А у них в обкоме -- пьянка на пьянке. То актив, то пленум, то обмен опытом, мать их за ногу! -- ругнулся мужичок, но теперь уже Мезенцев ничего не испытал: ни возмущения, ни удивления. Ругань в устах мужичка казалась чем-то вроде дыхания. -- А где водка, там и бабы. А где бабы, там и гриппер...
-- Триппер, -- уточнил Мезенцев.
Ему почему-то не хотелось прерывать мужичка. Даже вылетевшее словечко казалось лишним, ненужным. По большому счету, мужичок говорил плохое о Пеклушине, а плохое всегда интереснее хорошего. К тому же то, что он рассказывал, было похоже на постепенное стирание пыли с работающего экрана телевизора, когда после каждого нового движения тряпкой обнажались истинные краски.
-- Я и говорю: гриппер... Первый раз он жене лапшу на уши повесил, что, мол, попал в кожвендиспансер из-за экземы... Знаешь, есть такая штука на нервной почве? Чешется так, что, сколько ни чешешь, а хочется еще чесать. Так всего зеленкой измазывают. В том числе и это, -- снова показал изогнутый вниз указательный палец с черным, намертво отбитым ногтем. -- Так знаешь про экзему?
-- Знаю, -- кивнул Мезенцев, хотя слышал о ней впервые.
-- Жена поверила. Купилась, значит, на эту утку. А второй раз такую экзотику поймал, что без операции уже не обошлось. Короче, чего-то там ему вырезали,.. ну, что-то вроде стержня... Без него теперь у Пеклухи никакой напруги нету. Жена, как узнала, ушла. А потом... Потом ГКЧП случился и все остальное, включая искоренение комсомола из повседневного момента жизни...
Перед глазами Мезенцева возник желтый конус света, обнаженная женская фигура внутри него, тоже почему-то желтая, словно и не было там женщины, а просто свет уплотнился в середине конуса и приобрел красивый, притягательный контур. Господи, неужели он не мог понять сразу? Пеклушин не просто продавал девушек. Он мстил им. Беспощадно мстил за ту одну, что одарила его "экзотикой", хотя, может, и не было никакой экзотики, а просто поймал он банальный сифилис да умудрился запустить его. Наверное, если бы мог, то месть приобрела бы иные формы, но в том-то и дело, что он не мог, а мстить хотелось, ох как хотелось. А потом, когда оказалось, что месть дает не только душевное успокоение, не только ласкает, щекочет сердце, но и приносит немалые деньги, он уж и не считал это местью, а просто работой.
А почему выл? От бессилия? Оттого что непонятно, кто он: по внешнему виду мужик, а на самом-то деле вроде и не мужик? Но ведь не он один такой на свете. Зачем же выть-то?
-- Ты говоришь, он и в стены бьется? -- впервые назвал Мезенцев мужичка на "ты", и мужичок показался ему сразу после этого еще ближе и роднее. -- А зачем?
-- С досады, наверно, -- почесал мужичок за ухом. -- А может, от одиночества. Он же по вечерам все один да один.
-- Неужели в рестораны не ходит? -- удивился Мезенцев.
-- Не-а. Жена говорила, боится он чего-то. Днем без охранников носа не кажет. Ночью за бронированной дверью спрячется и воет. А в ресторан? Да-а... Мне б его гроши, я б гульнул! А он... Может, боится, что отравят...
Мезенцев задумчиво кивнул. Он все еще не верил в то, что Пеклушин воет, и пытался вспомнить, на что похож вой. На стон? На рев? На плач? Точно -- на плач! Пеклушин не выл. Он плакал. Нет, он не просто плакал. Он рыдал! Ему было страшно. Безумно страшно. Нестерпимо страшно, но он все равно продолжал делать то, от чего ему было так страшно. Но от чего? Неужели он так боялся тех двух девчонок?
22
Рабочий стол, кресла, диван, телевизор, компьютеры, книжный шкаф с пудовыми томами энциклопедии и даже оба подоконника на время как бы исчезли из кабинета Пеклушина в его офисе, хотя никуда они не исчезали. Просто они так густо были укрыты слоем цветных фотографий, что, казалось, в комнате ничего нет, кроме стен и фотографий.
С каждого снимка на Пеклушина смотрели девушки. Где кокетливо, где озорно, где со стыдом, где с вызовом. На некоторых девушках сохранились намеки на одежду вроде прозрачных газовых платков или узеньких шарфиков, но по большей части не существовало и этого, и вся комната напоминала женское отделение бани, куда одновременно с грохотом ворвались три с лишним десятка обнаженных красавиц. Некоторые из этих снимков были уж совершенно вульгарными и по-животному вызывающими, но именно они больше всего нравились Пеклушину, потому что лучше любых других демонстрировали "товар".
-- Уехали, Константин Олегович, -- обозначил себя вошедший в кабинет телохранитель.
Пеклушин обернулся, посмотрел на знакомую коричневую кожаную куртку и спросил эту куртку:
-- Доволен?
-- Еше как! Кто б ему в каком "Андрее" столько "зеленых" отвалил!
Пеклушин вспомнил хлипкую матерчатую куртчонку фотографа, его старые морщинистые ботинки, брюки, забывшие прикосновение утюга, и подумал, что, наверно, переплатил. Но вернуть деньги назад было уже невозможно. Джип мчался по городу к вокзалу, к московскому поезду. А потом Пеклушин подумал, что он все-таки купил у фотографа по три экземпляра каждого снимка, и если из одного из них сделать рекламный буклет, то два остальных можно "толкнуть" в западные журналы под своей фамилией. Тем более что на некоторых голеньких дурех он предусмотрительно напяливал армейскую фуражку со звездой, а на Западе от такого антуража все редакторы почему-то впадали в кайф.
Иногда сквозь эти сладкие, приятные мысли проскальзывала горечь от случившегося утром. Нет, он не жалел о том, что в психозе все-таки выстрелил несколько раз в живот этой наглой девчонке с разными глазами. Горечь была от того, что даже после избавления от Забельской он не освободился от страха. Вот выстрелил, ничего не почувствовав, вот схоронил ее в надежном месте, обезопасив себя, а сердце ныло, ждало новой опасности. Где-то еще шлялась Конышева, и даже Хребтовский не мог ничем помочь. А хотелось, очень хотелось, чтобы исчезли с земли люди, знавшие хоть что-то из его тайн, знавшие такое, за что он мог поплатиться или жизнью, или свободой.