Митч Каллин - Пчелы мистера Холмса
— Да, сэр, я уйду от вас.
Само собою, уйдешь, подумал Холмс, как бы сочувствуя ее решению. Но его так уязвила твердость ее ответа, что он, заикаясь, словно моля о снисхождении, проговорил:
— Пожалуйста, не стоит решать сгоряча, в самом деле, особенно сейчас.
— Но, понимаете, это не сгоряча. Я думала об этом часами, и по-другому быть не может. Мне тут уже почти ничего не нужно, только эти вещи, и все. — Она взяла красный карандаш и задумчиво покатала его между пальцами. — Нет, не сгоряча.
В окне над столом Роджера внезапно загудел ветер, скрипя ветками по стеклу. Он сразу же усилился, зашумел в дереве перед окном, ветки уже не скрипели, а стучали. Подавленный ответом миссис Монро, Холмс вздохнул, смиряясь, и спросил:
— Куда же вы поедете, в Лондон? Что с вами будет?
— Не знаю. Моя жизнь больше ничего не значит.
У нее умер сын. У нее умер муж. Это говорила женщина, которая похоронила самых любимых и сама легла в их могилы. Холмс вспомнил читанное в юности стихотворение, строчку, преследовавшую его, когда он был подростком: «Я пойду туда один, и там ищи меня». Ошеломленный ее безнадежным отчаянием, он шагнул к ней, говоря:
— Разумеется, значит. Потерять надежду — это потерять все, и вы не должны этого делать, моя милая. Вы должны исполнять свой долг — иначе ваша любовь к мальчику не продлится.
Любовь — этого слова миссис Монро никогда от него не слышала. Она косо посмотрела на него, остановив его холодом своего взгляда. Затем, уходя от этого разговора, она перевела глаза обратно на стол и сказала:
— Я много про них узнала.
Холмс увидел, что она тянется к пузырьку с пчелами.
— В самом деле? — спросил он.
— Это японские — смирные и робкие, да? Не как эти ваши, да? — Она поставила пузырек себе на ладонь.
— Вы правы. Вы разобрались. — Холмс был удивлен познаниями, пусть и невеликими, которыми обладала миссис Монро, но насупился, когда она больше не нашла что сказать (она не сводила глаз с пузырька, вперившись в мертвых пчел). Он не вынес молчания и продолжил: — Это необычайные существа, пугливые, как вы сказали, — но при этом они исправно дают отпор врагу. — Он рассказал ей, что гигантский японский шершень охотится на разные виды пчел и ос. Когда шершень обнаруживает гнездо, он помечает его своим секретом; этот секрет дает сигнал другим шершням в округе собраться и напасть на колонию. Но японские пчелы умеют заранее выявить секрет шершня, что позволяет им приготовиться к скорому налету. Когда шершни забираются в гнездо, пчелы окружают каждого злоумышленника отдельно, облепляют его и тем самым подвергают действию температуры, равной сорока семи градусам по Цельсию (для шершня — слишком жарко, для пчелы — в самый раз). — Они поистине обворожительны, не так ли? — заключил он. — Знаете, мне в Токио попалась пасека, повезло самому на них посмотреть.
Солнце пробилось сквозь тучи и осветило занавески. В этот миг Холмс почувствовал себя мерзко оттого, что стал разглагольствовать в столь неподходящее время (сын миссис Монро лежал в могиле, а он сумел предложить ей лишь лекцию о японских пчелах). В тягостном бессилии он покачал головой от своей глупости. Пока он обдумывал, как извиниться, она вернула пузырек на стол, и ее голос взволнованно задрожал.
— Это бессмысленно, вы говорите не по-человечески, все это не по-человечески, одна наука да книги, бутылочки да коробочки не пойми с чем. Что вы знаете о любви?
Холмса рассердил ее едкий, полный ненависти тон — отчетливая, презрительная нота в ее тихом голосе, и, прежде чем отвечать, ему пришлось овладеть собою. Он заметил, что его руки вцепились в трости и костяшки пальцев побелели: откуда тебе знать, подумал он. Испустив раздраженный вздох, он ослабил хватку на тростях и отступил к постели Роджера.
— Я вовсе не так черств, — сказал он, садясь в изножье кровати. — Во всяком случае, мне хочется так думать, но как мне убедить в этом вас? И если я скажу вам, что моя страсть к пчелам началась не с научных изысканий, не с книжных страниц, сочтете ли вы меня менее бесчеловечным?
Глядя на пузырек, она не ответила и не пошевелилась.
— Миссис Монро, боюсь, преклонные годы умалили возможности моей памяти, что, вне всякого сомнения, для вас не тайна. Я нередко не могу найти своих вещей — сигар, тростей, даже ботинок, — и иные предметы в моих карманах приводят меня в недоумение; это разом и забавляет, и ужасает. Бывает, что я не помню, зачем перешел из одной комнаты в другую, или не постигаю смысла того, что только что написал, сидя за столом. Но весьма многое навеки врезалось в мой парадоксально устроенный ум. К примеру, я могу с предельной ясностью вспомнить себя в восемнадцать лет — очень высоким, одиноким и невзрачным оксфордским студентом, проводившим вечера в обществе преподавателя логики и математики, чопорного, нервного, сварливого человека, жившего, как и я, в Крайст-Черч,[18] — которого вы, возможно, знаете как Льюиса Кэрролла, а я знал как преподобного Чарльза Латуиджа Доджсона, выдумщика невероятных математических и словесных загадок, шифров, бесконечно меня увлекавших, хитрых фокусов, — они по сей день живы для меня, как тогда. Еще я ясно вижу пони, который был у меня в детстве, и как я скачу на нем по пустошам Йоркшира, радостно теряясь в океане вересковых волн. В моей голове множество подобных сцен, и все они мне доступны. Почему одни остаются, а другие выветриваются, я не знаю.
Но разрешите мне рассказать кое-что еще о себе, ибо это, я полагаю, имеет отношение к делу. Когда вы смотрите на меня, вы, должно быть, видите человека, не способного чувствовать. Моей вины тут больше, чем вашей, дитя мое. Вы узнали меня на склоне лет, отшельничающим здесь и на своей пасеке. Если я говорю, то обычно о пчелах. Поэтому я не упрекаю вас в том, что вы худо обо мне думаете. Но до сорока восьми лет я не имел ни малейшего интереса к пчелам и жизни улья, а в сорок девять для меня уже не существовало ничего другого. Как это объяснить? — Он набрал воздуха, на секунду закрыл глаза и продолжал: — Видите ли, как-то я расследовал дело, связанное с одной женщиной, моложе меня, чужой мне, но привлекательной, и я вдруг осознал, что она не выходит у меня из головы — этого я никогда не мог вполне понять. Мы провели вдвоем ничтожно малое время — меньше часа, — и она ничего обо мне не знала, а я знал о ней очень мало, только то, что она любит читать книги и праздно гулять посреди цветов, — вот мы и гуляли с нею в окружении цветов. Детали расследования значения не имеют, кроме того обстоятельства, что она ушла из моей жизни, и, странное дело, я ощутил, что утратилось нечто крайне важное, создав во мне пустоту. Однако — однако — она начала являться мне в мыслях, и это были яркие впечатления, хотя и малозначимые, но с некоторых пор они больше не оставляют меня. — Он замолчал, прищурившись, словно призывал прошлое.
Миссис Монро взглянула на него с легкой гримасой.
— Зачем вы мне это рассказываете? Что все это значит? — Когда она говорила, на ее чистом лице появились морщины, глубокие борозды на лбу, самая выразительная ее примета. Но Холмс не смотрел на нее; его взгляд поник, привлеченный чем-то, что могло привидеться ему одному.
Это несущественно, сказал он ей, хотя миссис Келлер и явилась ему, протянув сквозь время руку в перчатке. Там, в парке Физико-ботанического общества, она поднесла пальцы к эхиуму, к Atropa belladonna, к хвощу, к пиретруму — и потом взяла в руку ирис. Когда она отняла руку, то увидела, что по ее перчатке ползет пчела. Но она не дернулась, не стряхнула насекомое и не раздавила его в кулаке; она с явным благоговением всмотрелась в пчелу (любопытная улыбка, любовный шепот). Пчела же оставалась на ее ладони — не улетела, не вонзила жало в перчатку, будто бы тоже разглядывала ее.
— Невозможно описать столь глубокую близость, ничего подобного мне с тех пор наблюдать не случалось, — сказал Холмс, поднимая голову. — Все длилось около десяти секунд, не больше; потом, решив освободить пчелу, она ссадила ее на цветок, с которого она пришла. Но это краткое и простое взаимодействие — женщина, ее рука, насекомое, которое она держала без опаски, — толкнуло меня к тому, что стало главным моим занятием. Видите, тут не одна сухая, расчисляющая наука, моя милая, все не так бессмысленно, как вам кажется.
Миссис Монро смотрела на него:
— Но вряд ли это настоящая любовь?
— Я не понимаю, что такое любовь, — горестно сказал он. — Я никогда не говорил, что понимаю.
Кем бы или чем бы ни была разожжена его страсть, он знал, что главное дело его одинокой жизни всецело основывалось на научных методах, что его мысли и писания не обращались к непосвященным. И все же в этом было сияние золота. Золото цветов. Золото цветочной пыльцы. Чудо пчелиной культуры, которая остается неизменной — век за веком, эпоха за эпохой, эра за эрой, показывая, как умеет это содружество насекомых преодолевать трудности существования. Самостоятельная община улья, где и самая отчаявшаяся работница не полагается на человеческую помощь. Сотрудничество человека и пчел, радующее тех немногих, кто стережет границы пчелиного мира и способствует совершенствованию его сложных государств. Некий покой, обретаемый в гармонии жужжания насекомых, убаюкивающего ум и ограждающего от неустройства меняющейся планеты. Тайна, изумление, почтение и углубляющий их предзакатный свет, полнящий пасеку желтым и оранжевым цветом: все это изведал и ценил Роджер, Холмс в этом уверен. Не раз, когда они бывали вместе на пасеке, он ловил восторженное выражение на лице мальчика, — и от этого его охватывало чувство, выразить которое ему было нелегко.