Дмитрий Нечевин - Гений российского сыска И. Д. Путилин. Мертвая петля
В первый момент этот парень, оказавшийся крестьянином Ефремом Егоровым, страшно изменился в лице, по-видимому, сильно струхнул. Но по мере доставления его в сыскную полицию он оправился от испуга и совершенно развязно, почти нагло, отрицал свое знакомство с Захаркой, равно как и соучастие в убийствах.
— Знать не знаю, ведать не ведаю, — повторял он на все задаваемые ему вопросы…
Нам повозиться с ним пришлось немало. Как его ни сбивали наши опытные в допросах агенты, он стоял на своем. Было очевидно, что мы имеем дело с опытным и ловким злодеем.
Сыскная полиция убедилась, что такого «молодца» можно смутить, только представив ему явные, неоспоримые улики его отвратительного преступления. Поэтому все усилия были направлены на розыск таинственного Захарки.
Некоторое время все эти розыски были совершенно безрезультатными. Были обследованы все ночлежки, все питейные места, все тайные и явные притоны разврата, но Захарку найти не удавалось.
Совершенно случайно одному из агентов удалось услышать от одного из посетителей трактира, что говорят, будто «какой-то Захарка заболел». Немедленно бросились по всем больницам. Были пересмотрены все приемные книги и, к счастью, в Петропавловской больнице нашли лицо, значащееся крестьянином Новгородской губернии Захаром Борисовым. Теперь в руках сыскной полиции находился субъект, известный в воровской братии под кличками «Захарка», «Никитка», «Бориска». Арест его произошел в самой больнице.
Он вошел в контору больницы, вызванный для допроса, в халате, бледный, трясущийся.
— Это ты убил человека на Семеновском плацу? — сразу огорошили его.
Он совсем растерялся и еле-еле ответил:
— Что вы… помилуйте… и не думал никого убивать.
— Ты лжешь. Твой приятель Ефремка все нам рассказал, выдал тебя. Сознавайся лучше откровенно.
— Ефремка?! — вырвалось из его побелевших уст. — Подлец… что же, теперь, видно, и впрямь попался.
И он показал следующее. Вечером 24 ноября сидел я в доме терпимости в Свечном переулке. Эх, хорошо там: лампы горят, девицы разные с тобой, вроде как с господином, деликатно обходятся. И девицы необидчивые, если ты им по шее, они — «мерси боку» говорят! Тепло! И водочка и закусочка… Должно быть, часов в 11 пришли мой приятель, Ефрем Егоров, и с ним какой-то высокий молодой человек, одетый в синюю поддевку. Его Ефремка братом своим Иваном называл. Иван был пьян. Ефремка с Иваном сели за столик и пива потребовали. Подсел и я к ними стал Ефремке Егорову плакаться на судьбу мою, что, дескать, работы лишился, околачиваюсь без дела, никакого пристанища не имею. А он, Ефремка, хитро улыбается и говорит мне: «Эх, дурак ты и есть, статочное ли дело[10], чтобы в Питере, в первейшей столице, да делов не сыскать?» А где, говорю ему, делов этих сыщешь? Тоже нашего брата немало тут шляется, всем работы не очень-то хватает. «Иди, — говорит Ефремка, — со мной, у меня и переночуешь, а после я тебя на место поставлю».
Затем Захар Борисов рассказал, что во время питья пива Егоров вынул цыгарку, размельчил ее и незаметно высыпал табак в стакан Ивана, а тот, не увидев этой проделки, выпил эту отвратительную ядовитую смесь пива с табаком. В этом веселом заведении Иван показывал новенький плакатный[11] паспорт и хвастался собутыльникам купленными им рубахой и шароварами. «У меня, слышь, деньги есть, есть…» — говорил совсем очумевший от «смеси» горемычный Иван.
— Из заведения мы вышли, — рассказывал дальше Захар Борисов, — около трех часов ночи. Мороз дюже лютый стоял. Ночь была темная. Ивана совсем развезло. Он еле ноги передвигал, так что мы его поддерживали. Пройдя разными переулками, вышли мы на Семеновский плац. Глухо там, даже страшно. Ни одного прохожего. Только ветер гудит. Жутко мне стало. Я и говорю Егорову: «Неужели нам по плацу идти?» «Иди, — говорит Ефрем, — куда ведут». Пришли на плац. Как только дошли мы до средины его, смотрю: Ефрем вдруг вытаскивает из кармана бечевку. Выхватил ее, быстро сделал петлю, да как накинет ее на шею Ивану! Покачнулся Иван, руками-то, руками-то все за веревку хватается, а сам хрипит, страшно хрипит. Обалдел со страху я. Вижу: душит смертельно Ефрем Ивана. «Руки его держи, черт! — закричал на меня Ефрем. — Не пускай, чтобы он петлю оттягивал, дьявол!»
Бросился я тут бежать. Такой страх напал на меня, что чувствую, вот-вот сердце из груди выпрыгнет. Господи, думаю, что он с ним делает? Убивает! Бегу, да вдруг оглянулся. Смотрю, а Ефрем-то Ивана оставил, за мной гонится. Шибко он меня догонял. Догнал, ударил меня, повалил, выхватил из кармана своего нож, приставил его к горлу, а сам аж трясется весь от злости. «Ты что же, — говорит, — бежать от меня задумал?! Стой, шалишь! Вот те сказ! Ты мне помоги его докончить, или я убью тебя, как барана зарежу!» Что ж мне делать-то было? Всякому своя жизнь дорога.
Согласился я. Побежали мы к Ивану, а он, глядим, встал, шагов двадцать, должно, уже сделал. Накинулся тут Ефрем на Ивана как зверь, подмял егопод себя и опять душить петлей стал. А я ручки Ивана держал, чтоб он их к шейке своей не тянул. Извиваться как уж начал Иван, ногами-то все снег роет, руки-то изгибает, хрипит, посинел весь, глаза вылезать стали… Скоро затих, бедняга. Вытянулся. Готов, значит.
Когда Захар Борисов это рассказывал, мы, привыкшие уже к разным «исповедям», не могли подавить в себе чувства леденящего ужаса.
Далее, по словам Захара Борисова, дело происходило так. Они оба сняли с убитого поддевку, вытащили паспорт и кошелек, причем все эти вещи взял Егоров, надев на голову и шапку удушенного. Отсюда они пошли в Знаменский трактир, где пили чай и улеглись спать на стульях. Когда в 6 часов утра Борисов проснулся, Егорова уже не оказалось.
Теперь явные и неоспоримые улики были налицо. Сыскная полиция принялась за Егорова, стараясь добиться его признания в совершении им двух однородных убийств. Но, поразительное явление, несмотря на все эти улики, несмотря даже на то, что на нем оказалась рубашка убитого Ивана, преступник упорно или молчал, или же заявлял, что «он ничего по этому делу не скажет, пока не посоветуется с адвокатом».
Во время предварительного следствия было обнаружено еще одно преступление, совершенное этим закоренелым злодеем. Оказалось, что Егоров вместе с каким-то Алешкой ограбили на Семеновском же плацу часовщика. Разысканный «Алешка», сказавшийся крестьянином Алексеем Кашиным, рассказал следующее. Как-то он встретился с Егоровым в «веселом доме», разговорился с ним, поведав ему о своем безвыходном положении. Великодушный Егоров предложил ему идти вместе «торговать», что на воровском жаргоне означает «воровать». В 12 часов ночи они встретились в Щербаковом переулке с неизвестным человеком, прилично одетым, пригласили его «разделить компанию», завели его на Семеновский плац, где на той же фатальной середине Егоров бросился на жертву со своей знаменитой мертвой петлей, поспешным, быстрым, как молния, движением накинув ее на шею часовщика. Однако на этот раз Егоров пожелал свеликодушничать, предложив растерявшемуся и до смерти перепуганному человеку вопрос испанских бандитов: «Кошелек или жизнь?» Тот беспрекословно отдал душителю пальто. Егоров, затянув бечевку на шее часовщика, оставил его на плацу. За «содействие» Егоров дал Кашину два рубля. Ограбленный, хотя и не заявлял о происшествии с ним, однако был розыскан сыскной полицией и при очной ставке признал в Егорове душителя.
Таков был Егоров. Предварительное следствие дало материал для полной характеристики этого отвратительного и страшного убийцы. Пред нами с поразительной ясностью вставал образ закоренелого злодея, убийцы, тем более страшного, что он являлся убийцей, так сказать, убежденным, не видящим в ужасном факте пролития крови ни малейшего греха. Егоров был в полном смысле слова извергом естества. Его родная мать с ужасом отреклась от этого сына-зверя. «Нет, нет, — говорила она, — я не могла носить и родить такого злодея».
Егоров уже шесть лет вел жизнь, полную разных преступлений. Ушедший с головой в вино и самый чудовищный разврат, этот человек-зверь не останавливался ни перед чем, чтобы добыть денег, на которые он мог покупать дешевые ласки продажных женщин, вино, карты. В его исступленном мозгу рисовались только картины убийств и развратных оргий. Вне этого для него жизнь не представляла никакого значения, никакой цели, никакой цены. Егоров был ходячим человеческим грехом, и его духовный цинизм не имел ни меры, ни границ. О своих преступлениях он избегал говорить. Борисова и Кашина не признавал за знакомых. Когда ему советовали сознаться, говоря, что чистосердечное сознание в преступлении ведет к уменьшению наказания, он нагло заявлял: «Оставьте эти сказки. Я знаю, что по суду понесу небольшую разницу в наказании, если и сознаюсь».
До конца не могли сломить его преступного упрямства, до конца он остался верен своему отвратительному цинизму.