Сантьяго Пахарес - Без обратного адреса
Сыновья навещали мать по очереди, гуляя с ней по солнышку и стараясь приободрить. С родителями приезжали к бабушке и внуки.
Давид и его родители сначала проводили с бабушкой целый день, но потом она отказалась от их общества. Рассказывала страшные истории о том, что к ней по утрам привязывают веревкой труп и она вынуждена везде носить его на себе. Со всеми немыслимыми подробностями повествовала, как ее пытались изнасиловать санитары. Мать Давида, обращаясь с ней как с несмышленым ребенком, успокаивала ее, повторяя, что все это только ей кажется. Так было в ту пору, когда она их еще узнавала.
Но наступило время, когда распадающееся сознание уже не удерживало образов даже родных людей. Бабушка постоянно спрашивала их, кто они такие и что делают в ее комнате, звала санитаров на помощь, а те подтверждали их право к ней приходить. Если к ней обращались с ласковыми словами, она смотрела то робко, то злобно, то озадаченно. С каждой произнесенной им фразой ее лицо меняло выражение, и Давид понимал, что она не знает, кто он такой и зачем рассказывает ей что-то о своих экзаменах. Вот ее лицо тупо-равнодушно, а вот уже выражает панический ужас, и без всякой связи со сказанным.
Инсультов было несколько, они прошли чередой, повторяясь так же часто, как приступы плаксивости, обычные при их визитах. Давид молился, чтобы бабушка спала, когда они приедут в следующий раз. И однажды просто отказался ехать. Родители не настаивали. В глазах матери Давид уловил нечто вроде грусти или разочарования: было ясно, что в следующий раз внук увидит бабушку только на похоронах. Но никто ни в чем не обвинял его.
На похоронах старухи никто не плакал. Печаль была очень искренней – но не о кончине больной женщины, а о том ужасе, в каком она жила после смерти мужа. О том, как тонка нить разума, как легко рвется, не выдерживая груза жизни.
Четырнадцатилетний Давид был еще слишком мал, чтобы уметь защититься от боли, рационализируя ее, но в то же время так развит, что задавал себе множество вопросов. Почему бабушке пришлось умирать долго и страшно, почему она не умерла как дедушка? И почему должно было страдать рядом с ней столько других людей? Разве не лучше пожить пусть поменьше, но полноценно, а потом просто заснуть и не проснуться? Повернуться на другой бок… ослепительная вспышка… и кто-то, кто найдет утром твое тело. Мысль, что ему или его родителям придется пройти нечто подобное бабушкиной болезни, приводила его в ужас. Он поклялся себе, что в тот день, когда почувствует начало старческого маразма, выбросится в окно. Пусть Бог осудит его – он, Давид, будет непреклонен в своем решении относительно того, когда и как уйти.
Слезы стояли комком в горле и были готовы прорвать его оборону. Сдерживаемые самоконтролем и временем, они теперь дождались своего часа: часа его слабости в доме Эстебана. Горло свело судорогой, потекло из глаз и носа. Давид видел одновременно беседующих Алисию и Джерая – и дедушку с бабушкой, живых и здоровых, грозящих ему пальцем и ругающим его беззлобно, как тогда, за разбитое окно. Он больше не мог держаться. Спотыкаясь, ринулся в сад.
Там слезы разразились по-настоящему. Слишком много он должен был в последнее время стерпеть молча: провал его плана быстро найти автора саги, моральное давление Коана, ложь жене и разрыв с ней… Да еще вчерашнее пьянство и сегодняшние детские воспоминания. Он-то думал, что все это быльем поросло, а оно только и дожидалось там, в глубине памяти, случая выпрыгнуть и вцепиться ему в горло. Алисия выпустила на свободу монстров его воспоминаний. И теперь Давид был здесь один – старики мертвы, жена ушла, любимая работа поставлена на карту и зависит от игры случая. Слишком много всего. Слишком сильно давление.
– Слишком много печали.
Он не сообразил, что произнес это вслух.
– Зато ты понял то, чего большинство людей никогда не понимают, – раздался голос рядом.
Давид обернулся. Это был Эстебан. Продуктовую сумку он опустил одним краем на землю. Давид вытер слезы рукавом.
– Здесь тебя никто не потревожит. Плачь, Давид. Я-то вот думаю, что обычай, который предписывает нам скрывать от ближнего все проявления нашей человеческой природы, изуверский.
– Простите меня, Эстебан… я понимаю, как это выглядит.
– Не за что извиняться, Давид. Люди порой плачут. Можно на них не смотреть, но это не осушит их слезы.
И Давид все ему рассказал. О том, как ему стыдно, что он подростком не хотел видеть бабушку, о своей глубокой печали, об отчаянии, какое его охватывало при мысли, как страшен и унизителен бывает наш конец. Он говорил, как говорят единожды в жизни – и обычно с незнакомцами. Не просил утешения. Не пытался сблизиться с Эстебаном, обняться. Ничего ему не было нужно – только чтобы его выслушали. Когда слова иссякли, Давид почувствовал то облегчение, о котором мечтал очень-очень долго.
Давид, говоря о себе, ни разу не вспомнил, в каком положении находится сам Эстебан. Теперь, когда эмоции угасли, осознал, что рассказывает о смерти своей бабки, случившейся много лет назад, и о собственных горестях человеку, у которого за соседней стенкой умирает жена от неизлечимой болезни. Так ребенок с ревом показывает свою сломанную игрушку отцу, только что прооперированному на сердце.
– Эстебан, прости, пожалуйста, я злоупотребил твоим терпением. Я вообще не должен был никому такое рассказывать, а уж тебе… Понимаешь, прорвало, бывает ведь, что трудно выдержать… Я не хотел бы, чтобы ты подумал…
Тот с еле заметной улыбкой прервал его попытки объясниться:
– Ни о чем не волнуйся, Давид. Я тебя понимаю.
– Нет, я хотел бы все объяснить спокойно, понимаешь, я не смог…
– Не надо.
– Надо, надо, я не хочу, чтобы ты решил, будто я…
– Давид, я знаю все, что ты мне можешь сейчас сказать. Я ведь много раз все это обдумывал.
Мужчины медленно обменялись взглядами, словно сканируя друг друга. Эстебан продолжил:
– Знаешь, Давид, когда Алисии стало совсем плохо… когда прервался наш контакт… вот когда было тяжело. Я поменялся бы с ней местами в любую секунду, не задумываясь, для меня это было бы счастьем. Возникали мрачные мысли вроде той, что лучше бы уже скорее… ты понимаешь, что я не имел в виду себя – только ее страдания. Чего только не думалось… И вот в одну ночь что-то произошло. Изменилось. Это было, когда у нее угасала мышечная деятельность. Межреберные мышцы переставали работать, легкие не наполнялись воздухом, начались приступы удушья. В ту ночь снова был такой приступ, с конвульсиями, я держал ее на руках и глядел в лицо. Оно было неподвижным, словно Алисия уже умерла. Я пережил эти мгновения как последние, какие нам с ней остались на земле. Я глядел ей в лицо и поклялся: если она переживет эту ночь, я буду благодарить судьбу за каждую минуту, которая мне дана, чтобы прожить ее с Алисией. Сколько бы их ни было, много или мало, и какие бы они ни были, эти наши минуты.
На следующий день ей поставили специальный респиратор, на нем-то она сейчас и живет. Давид, я все знаю. Без иллюзий. Осталось немного. Я это принял, понимаешь? И ничему на свете не позволю испортить нам наше последнее время. Все оно, все, что осталось, до секунды – наше. Поэтому я и позвал вчера гостей на день ее рождения. Знал, что ей понравится чувствовать вокруг себя праздник.
Когда я буду хоронить ее, то не стану жаловаться и роптать – поблагодарю всевышние силы за все те часы, что нам с ней было дано прожить вместе на земле. Подумать, ведь я мог никогда не попасть с Алисией в одно время и одно пространство, а мне так повезло. Ведь все это было. Все мои минуты счастья, которые мы прожили вместе, все они со мной. Со мной и с ней, и уже навечно. Я их буду каждый день вспоминать. Каждый день без нее. И каждый день будет все ближе подводить меня к соединению с нею снова. А она, я знаю, тоже будет мысленно со мною, где бы ни находилась там, куда уйдет.
Давид вспомнил, что говорила Анхела о твердости Эстебана. Да, перед ним было не смирение слабости, а бестрепетное противостояние неизбежному. Беде, которая сломила бы большинство других людей. Сам Давид, не терпевший слабости ни в себе, ни в других и даже перед Сильвией всегда державший лицо, ясно понял: сам бы он так не смог. И еще осознал, сидя рядом с Эстебаном, что все люди в какой-то момент своей жизни бывают невыразимо несчастны. Одиночество, страх, печаль – на этом языке говорит сама жизнь; кто не слышал этих голосов, не говорил с ними, тот не жил.
Помолчав, мужчины вернулись в дом, где присоединились к Анхеле и Томасу. Надо было собрать в мешки грязную пластиковую посуду, вымыть полы, протереть мебель – ликвидировать следы прошлого вечера, этого урагана, каким всегда является большой поток гостей. Оказалось, что Джерай тоже трудится среди них – он незаметно вышел из комнаты и молча присоединился. Эстебан подошел к нему и представил Давида – исключительно церемонно, с соблюдением правил этикета. Теперь у Джерая не было причин избегать Давида.