Михаил Литов - Московский гость
- Ты хочешь заниматься любовью? - осведомился писатель вкрадчиво.
- Да, хочу, хочу заниматься любовью...
- Но у нас, в нашей жизни, если хочешь, глупый мальчик, так просто-таки напросто в нашей стране всегда находятся дела поважнее, чем любовь.
- А, я узнал вас! - вдруг засмеялся Руслан. - Вы валялись в канаве и царапали пальцами землю. Вы же сами любите Катюшу! А мне запрещаете!
Питирим Николаевич отчасти смутился.
- Я не запрещаю, - возразил он, - я только говорю, что есть дела поважнее, чем любовь... тем более к Катьке...
- Но какие?
- Со временем узнаешь, - уклонился Питирим Николаевич от прямого ответа и загадочно взглянул на Руслана. - Я тебе еще скажу, все это объясню в конце концов...
- Когда? - затосковал плененный парень, почуяв нежелание своего захватчика определиться во времени.
- Да хотя бы завтра.
Руслан взмолился:
- А сейчас отпустите меня к ней!
Но Питирим Николаевич был непреклонен.
- Нет, не отпущу. Не знаю почему, но твоя юная жизнь мне дорога. Ты мне как сын, и я не хочу, чтобы ты погиб, едва я тебя нашел. Ты пойдешь со мной.
После кабалы материнских грез, едва не обрекшей его на участь вечного студента, Руслана закабалял всякий, кому не лень.
11.СМЕРТЬ ХОДИТ ГДЕ ХОЧЕТ
Отошедший от праздности ума и сердца, которая долгие годы заставляла его совершать глупость за глупостью, Членов ускорял шаг. В Кормленщиково ему незачем было оставаться, он думал, что вырвется отсюда, если будет идти напролом. Но сколько бы прямой путь ни выбирал он, блуждание по лесу все больше напоминало тщетные попытки выбраться из лабиринта. Наконец он очутился на берегу ручья, в том самом месте, где какое-то время назад вдова Ознобкина каталась верхом на слабосильном Руслане.
Орест Павлович сел на кочку и посмотрел в быструю воду. Для него уже окончательно выяснилось, что пережитые в прошлом случаи литературного труда и партийной борьбы были дрянью и вздором. Он лгал, знал, что лжет, и хотел лгать. Только спал, ел и пил он хорошо, талантливо и со вкусом, а во всем остальном бездарность так и брызгала из него фонтаном. Но открывалось и кое-что новое в этом открытии, которое само по себе было всего лишь давней, почти разгаданной тайной, загнанной им в дальний уголок души.
Действительно, велик ли твой триумф, когда ты постигаешь, что не надо бы заниматься глупостями, суетными, ничтожными делишками? В лучшем случае ты научаешься без колебаний и затруднений загибать пальцы, перечисляя, что можно признать полезным, а что следует не мешкая отринуть. Почти что очищаешь зерно от плевел. Но часто оказывается, что и зерно не драгоценно.
Новым было то, что Членов ощутил физическую потребность заняться собой, и он даже застучал зубами от нетерпения, в то же время не зная, как приступить к делу и что, собственно, он должен сделать. Он забывал, что находится в краю, который великий поэт исходил вдоль и поперек, а когда картина этих хождений внезапно всплывала в его представлениях, поднимал к небу указательный палец и вслух торжественно провозглашал: вот! И тогда он уже сознавал себя необыкновенным печальником, страдальцем, каким-то затворником. Ему хотелось обратить свое праведное недовольство миром на самого себя и даже перестать при этом быть справедливым; необходимо наказать себя за то, что в обнимку с глупостью, безнадежно оставаясь ограниченным, недалеким человеком влезал в дурацкие авантюры и, естественно, расплачивался за это обидами, пока не дошло до самого последнего, до самого ужасного унижения. Его пнули коленкой под зад. Да, наказать можно себя только через физическую боль. Разве прочувствуешь силу наказания в нравственном, каком-нибудь там императивном запрете на посещение литературных угодий и партийной ячейки?
Духовно наказывают только родители своих детей, когда не бьют их, а с презрением отворачиваются и уходят, не взяв бедняжек в цирк. Но Орест Павлович давно уже устарел для осознания подобных горестей. Смотрел бы на него ребеночек умоляющими глазами, разве не исполнил бы он любое желание этого маленького создания? Еще как исполнил бы! Вот и получается, что такому педагогу, как он, едва ли стоит доверять воспитание юной души. Не потому ли он на самого себя иной раз смотрит словно на малое дитя? Однако же он в том возрасте, когда нужно, если мучит раскаяние и жажда кары, выйти к людям во всей своей наготе, чтобы они показывали на тебя пальцем и смеялись.
Что делать, если нет-нет да затеют бурю духовные запросы, а правильный путь в конечном счете находят только материальные потребности? Впрочем, сейчас время не задавать вопросы, а держать ответ. Орест Павлович тревожно заглянул в ручей, отыскивая свое отражение. Представил себя знатно писанной Аленушкой. Кащей дал ему пинка, а нога-то его обута в туфлю, которая стоит, поди-ка, не дешевле той картины. Вот что значит мемориальный комплекс, святое место, здесь все драгоценно. Нешуточное дело! Если разобраться, не его, Ореста Павловича, унизили, пнув под зад, а он сам унизил себя, доведя какого-то смутного господина в баснословных туфлях до состояния, когда тот, больше не владея собой, вскочил со стула и ударил ногой своего гостя. Господин, таким способом нарушивший законы гостеприимства, заслуживает определенного порицания, вообще некоторого сожаления о сомнительном образе его жизни, но прольется на него свет истинный, и он будет заслуживать любви, чего, кажется, уже никогда не достичь Оресту Павловичу. Свое ничтожество ничем не перечеркнешь, никуда его не спрячешь. Господин, носящий туфли, стоимость которых другого кормила бы добрую половину жизни, и позволяющий себе пинать обутыми в эти туфли ногами своих собеседников, никоим образом не ничтожен. Человек блестящий, а в идеале так даже превосходный во всех отношениях, не может быть ничтожным и жалким, таковым может быть лишь тот, кто разрешает пинать себя. Виноват в крахе Ореста Павловича не этот господин, его эмоции не имеют в настоящей истории особого значения, а виноват сам он, Орест Павлович, и его чувства не будут иметь никакого значения, пока он не понесет наказание за свою вину.
Что-то настойчивое и напрасное ощущал он под своими одеждами. Когда б не напрасны были мышцы на заднице, когда б они захватили, своевременно и удачно сократившись, бесценную туфлю с лягнувшей ноги того господина! Надо же как-то кормиться... В недоумении Орест Павлович задрал брюки до колен и осмотрел свои ноги, тощие и волосатые. Они показались ему на редкость противными, - как можно жить, имея такие ноги? Но в них заключалась только часть напрасности, без целого они были скорее ничтожны и по-своему несчастны, чем отвратительны и чудовищны. Абсолютная чудовищность таилась в целом.
Членов скинул с себя брюки, сбросил рубаху, остался наг. Предчувствия и догадки не обманули его: присматриваясь к своему телу как бы со стороны, он убеждался в его вызывающей нескромности. Эта нескромность заключалась не в гнусной белизне кожи или величине мускулов, а в том, что оно продолжало существовать после всех передряг и унижений, выпадавших на его долю. Именно это тело, питаясь энергией и приказами из неведомого источника, совершало безрассудные поступки и должно было теперь понести наказание, однако с беспримерной тупостью отказывалось реагировать на эту необходимость. Разумный человек не способен верить в то, во что верил до сих пор он, Орест Павлович, но тело делало все, чтобы он как будто и впрямь верил и оставался непременно неразумным человеком.
Происхождение его глупость могла вести от внешнего напоминания, что люди испокон веку боролись за торжество справедливости и он не имеет права стоять в стороне, он должен участвовать в жизни ячейки, даже если ему приходится творить непотребства вроде того, ради которого он прибыл сегодня в Кормленщиково. Но глупость эта могла таиться и в нем самом, окопавшись где-то между равноценными знаниями, что, с одной стороны, всякая борьба обречена на оскудение и провал и что, с другой, надо же чем-то заниматься ради собственного подъема и благополучия. Нельзя жить, когда абсурд доходит до последнего предела, но и не избежать самоистребления, если хочешь с корнем вырвать отравляющее тебя жало.
Орест Павлович забегал по берегу ручья, мечтая вернуться к сытости и пьянству. Раньше он вознаграждался благополучием просто за то, что писал угодные эпохе книжки, и не славно ли, не удивительно ли, что его совесть была тогда спокойна? Хотя чему тут удивляться! Потому и была спокойна, что он сытно ел и сладко пил, - бытие определяет сознание. А теперь за благополучие, обретающее все большую призрачность и неуловимость, он вынужден платить бесконечным хождением по терниям, к тому с риском в любую минуту схлопотать пинок под зад. Где уж тут быть спокойным!
Не дал ли ему Образумилов приказ уничтожить себя теперь, когда дело с Леонидом Егоровичем почти сделано и разные попутчики больше не нужны? Может, шепнул что-то на сей счет, предварительно усыпив его бдительность? Правда, господин, носящий на ногах целое состояние, посмеялся над ними, разогнав пинками, Образумилов фактически тоже получил свое. Но карлику все как с гуся вода, а писателю все-таки больно. Орест Павлович жаждал уничтожиться и бил себя в голую грудь кулаком, возводя очи горе, но не решался что-либо предпринять или хотя бы только додумать до конца свои страдальческие мысли. Повидав нескромность тела в его наготе, он понял, однако, что вопрос о самоубийстве упирается даже не в гадание о наиболее безболезненном способе, а в нечто по-настоящему тайное и уже действительно большое и неодолимое. Это нечто остается даже тогда, когда он произносит нелепые слова или потирает ушибленный зад. Неужели можно творить не только безрассудства, но и вселенское зло, оставаясь при этом пусть не человеком, а все же хоть чуточку чем-то тем, чем должен быть человек? И какой-нибудь убийца миллионов тоже нес в себе эту частичку таинственного, эту песчинку человечности?