Станислав Родионов - Долгое дело
Он вскинул голову и бездумно взлохматил бородку мелкими щипками, отчего лицо ощетинилось и куда-то нацелилось. Ногой, почти всей подошвой, Гостинщиков нажал на дверь и еле за ней поспел, шагнув в кабинет великанским шагом.
– Я не принимаю, – сказал Храмин, отрываясь от калек.
– А я не из вашего отдела.
Рэм Федорович с такой силой шмякнулся в кресло, что одна из расстеленных калек обрадованно закатилась в первоначальный рулон.
– Хорошо, слушаю вас.
Они знали друг друга мельком, понаслышке, через других.
– Скажите, сколько времени? – хитровато спросил Гостинщиков.
– У вас нет часов? – удивился Храмин.
– Отдал в починку.
– Половина одиннадцатого. Вы за этим и пришли?
– Я пришел спросить, верите ли вы в бога.
Храмин улыбнулся тонко и почти незаметно.
– Понятно, – вздохнул Гостинщиков. – А ведь библия-то права, пообещав конец света и геенну огненную.
– Что, уже скоро?
– Конечно. Человек умирает – для него конец света. И его везут в геенну огненную, то бишь в крематорий.
Марат Геннадиевич разглядывал посетителя даже с интересом, догадываясь, что вопрос о боге лишь присказка.
– Вероятно, идеальное вы не признаете?
– Рэм Федорович, я материалист.
– Мне вот непонятно, почему сначала появились идеалистические концепции, а потом материалистические. Ведь материальный мир у каждого под носом.
– Идеалисты льстили человечеству, материалисты сказали ему правду, объяснил Храмин, поняв, что перед ним один из тех спорщиков, которые ищут единомышленников по всему институту.
– Ну, а в сны вы верите? – добродушно спросил Гостинщиков.
– Разумеется, нет.
– Э, они хоть вам снятся?
– Разумеется, да.
Храмин склонил голову, и в этом напряженном поклоне были одновременно и терпеливость и нетерпение. Черный, почти суровый костюм, оттенял розоватое лицо, которое без полевых сезонов побелело.
– Сегодня я спал пунктирно и завтракал неотчетливо. И знаете почему?
Храмин опять напряженно кивнул.
– Видел вас во сне, – почти радостно сообщил Гостинщиков.
– Мне очень приятно.
Марат Геннадиевич слышал, что Гостинщиков чудак, но почему-то в его теперешнюю радость не верил. Возможно, из-за ощерившейся бородки, похожей на проволочный ершик.
– Будто бы идет предварительная защита вашей докторской. Стоите вы будто бы у геологической карты. И будто бы появляется какой-то мужик и бабахает вас из пистолета по морде. А?
– Что "а"?
– Мужик-то был в очках. А?
– Рэм Федорович, я знаю, что вы человек со странностями...
– А фамилия-то у мужика якобы Рябинин. А?
Храмин попробовал сделать свой нетерпеливый поклон, но словно лбом напоролся на железную бородку Гостинщикова. Замерев на секунду в этом полупоклоне, он стремительно встал и сильно прошелся по кабинету. К шкафу, который легонько пнул носком черного лакированного ботинка.
– Чего же не пришел сам Рябинин? – усмехнулся Марат Геннадиевич. – Мы с ним знакомы.
– На вас посмотреть?
– Поговорить без посредников.
– Ему и половины не выразить того, что в нем есть. А вам удается выражать даже то, чего в вас и нет.
– Что вы этим хотите сказать?
– Хочу сказать, что дурак всегда сильнее умного. Дурак прямо-таки впитывает поддержку себе подобных. А умного поддерживает кто? Лишь книги. А они на полках.
– Вы осмеливаетесь называть меня дураком?
– Ну что вы... Я только умному говорю, что он дурак.
Но Храмин думал уже не о дураках. Он ходил по кабинету. Складывалось положение, в которых бывать он не любил и давненько не бывал. А когда и бывал, то имел другую должность и другой возраст.
– Вас Рябинин подослал?
– Он даже не знает, что я обо всем догадался.
– А у него действительно есть пистолет?
– Вот такого калибра. – Рэм Федорович развел руки.
– Неужели вы, думаете, что я испугаюсь? – вдруг покрепчал Храмин, сообразив, что этим разговором о дураках и калибрах он утратил свои позиции и как-то упустил момент отшить наглого ходатая.
– Не думаю. – Гостинщиков прищурил узкие глаза, хотя прищуривать их было уже и некуда. – Пистолета вы не испугаетесь. Знаете, что Рябинин его не применит. Но я-то знаю, чего вы боитесь, – огласки. И я даю честное слово... Если вы не оставите Лиду в покое, то мои заявления лягут на все ответственные столы.
– Мне нужно работать, – буркнул Храмин, взглядом выдавливая посетителя из кабинета.
Гостинщиков встал – его условия были приняты, в чем он не сомневался. В кабинете остался сидеть солидный мужчина в черном костюме, с которым стоило бы поговорить, ну, хотя бы о той же любви. Но мужчина сидел за чертой спеси и солидности, куда Гостинщиков не ходил.
– Не скажете, который час? – поинтересовался на прощание Рэм Федорович, так и не поняв, что вложил Рябинин в этот вопрос.
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Любить – значит быть счастливым... Кто это выдумал?
Д о б р о в о л ь н а я и с п о в е д ь. Мне не хотелось иметь специальность, о чем так пеклись мои родители. Все специалисты похожи на свою профессию и только о ней думают. Покажи мне человека, а я скажу, кем он работает. На лице написано. У такого типа весь мир кончается его работой. Ему кажется, что все человечество занимается тем же, чем он. Продавщицы считают, что все люди продают и обвешивают. Парикмахерам кажется, что весь мир только стрижется да бреется. Официанты полагают, что все пьют и закусывают. Повара думают, что человек ест с утра до вечера. Ну а уж если этим занимается все человечество, то здесь надо и тебе не отставать. Я не хотела стать жуликоватой продавщицей, ни парикмахершей, ни толстой поварихой, поэтому не хотела иметь специальность.
Антонина Максимовна подошла к трюмо. Подошла к трюмо... Это она раньше, лет двадцать назад, подходила, а лет сорок назад и подбегала. Теперь же подбрела, пробралась, прокралась – не походка, а прицеливание, тут не поскользнуться, здесь не зацепиться, там не задеть. Она примерила выцветшую шляпку с вишенками и грустно улыбнулась. Когда-то шляпка ей шла. Лет пятьдесят назад. Та ли это шляпка? То ли это лицо? Она всмотрелась, не переставая удивляться своему виду: светлая, бледная, какая-то бесплотная, как мокрица из-под камня.
Дребезжащий звонок – и он состарился – оторвал ее от грустных возвратов в былое. Она прошла в заставленную переднюю и открыла дверь.
Осанистая женщина в сияющем брючном костюме молча перешагнула порог и строговато спросила низким голосом:
– Антонина Максимовна?
– Да.
– Здравствуйте. Ангелина Семеновна Кологородская, заведующая сектором музея.
– Ваш товарищ был позавчера...
– Я приехала из центрального музея.
– Вот как... Тоже за письмом?
– Да, тоже, – мягче сказала дама, не теряя начальственного тона.
– Нет-нет, я не продам.
– А я и не куплю. Я хочу, чтобы вы его музею подарили.
– Господь с вами...
– Где бы нам поговорить?
Дама улыбнулась вдруг такой целомудренной улыбкой, что хозяйка, опаленная, какими-то мягкими лучами, тоже улыбнулась и повела ее в комнату. Гостья села на диван, с любопытством обегая взглядом люстру-бутон, тонконогую этажерку, инкрустированный буфет, грибовидный торшер, полутораметровую вазу...
– Вещи моей бабушки, – отозвалась Антонина Максимовна.
– Письмо тоже ее?
– Да, кто-то из нашего рода был знаком с самим Поэтом.
– Письмо деловое?
– Что вы, он не писал деловых писем. Оно к женщине.
– Вы правильно сделали, что не продали его местному музею.
– Почему же?
– Антонина Максимовна, можно быть с вами откровенной?
– Да-да, конечно.
Кологородская поставила рядом с собой крупный, прямо-таки мужской портфель, задумчиво побарабанила по нему пальцами и заговорила, подбирая слова:
– Представьте это письмо в музее. Лежит под стеклом и лежит. А если вы его подарите, то рядом с письмом будет табличка, кто подарил и когда.
– Нет-нет...
– Вы должны это сделать и ради Поэта.
– Да ведь теперь нет истинных ценителей поэзии.
Гостья опять улыбнулась своей девичьей улыбкой, как провинившаяся дочка. Она расстегнула верхнюю пуговицу жакета, и эта простота понравилась Антонине Максимовне.
– Теперь нет и настоящих поэтов, – сказала работница музея, приглушая голос.
– О, я тоже так считаю, да вслух уж не говорю.
– В журнале прочла такие строки: "Она его за муки полюбила, а он ее и сам не знал за что..."
– Неужели? – удивилась старушка, загораясь слабеньким отсветным румянцем.
– Антонина Максимовна, у поэта должна быть женская душа. А теперешние поэты все по командировкам ездят.
Кологородская в сердцах расстегнула еще одну пуговицу.