Душан Митана - Конец игры
Славик не понимал, как она вообще может сосредоточенно работать посреди такого беспорядка, это возмущало его, свойственная ему тяга к систематичности восставала против этого хаоса, но Гелена чувствовала себя в нем, точно рыба в воде. На ее кабинет было наложено табу даже для старухи Кедровой, Гелена так ни разу и не позволила ей «убрать этот бардак». Почему, спрашивается? Ты можешь себе представить, какой бы тарарам она мне здесь устроила, разреши я ей убрать! Кто знает, возможно, все-таки и существовала какая-то система, таинственная метода, помогавшая ей ориентироваться в этом фантастическом хаосе, который всегда раздражал его, но теперь с мучительной тоской воскрешал образ той, что ушла, словно выскочила просто погулять, ненадолго прервав начатое интервью и вовсе не думая, что его уже никогда не закончит, не думая, что уходит навсегда.
Он рассеянно поднял с ковра раскрытую книгу; из нее выпал фиолетовый фломастер — Гелена пользовалась ими вместо закладок. Сколько раз по этому поводу он ругался с ней. В любой книге она подчеркивала фломастерами места, которые неведомо почему особенно впечатляли ее. Это бесило его, казалось каким-то неучтивым, наглым, просто варварским уничтожением книг. Ну пользовалась бы уж, в крайнем случае, обычным карандашом — куда ни шло, можно было бы и стереть. Необязательно же каждому знать, что тебе больше всего нравится. Она часто расправлялась фломастерами с целыми страницами, содержащими явные пошлости и всякую ахинею. Камрад, я не корчу из себя невесть что, какая есть, такая есть, и не понимаю, зачем мне надо выдрючиваться. Если мне нравится какая-нибудь хреновина, ну и ладно, наверно, я дура. Я, в отличие от тебя, искренняя, тебе тоже нравится всякая белиберда, но ты просто боишься, что другие об этом узнают. А иначе, чего бы ты так старательно стирал ластиком все, что подчеркиваешь, конечно, боишься, что тебя, чего доброго, еще на смех поднимут. А твое уважение к книгам, знаешь, что это? Обыкновенное лицемерие. Маскируешься, камрад, вот так-то. На нее нельзя было серьезно сердиться. Этой бесстыдной наглости, с какой она умела вывернуть все наизнанку и убедить его, что все ее пороки, по существу, не что иное, как добродетели, нельзя было отказать в шарме и привлекательности; это было даже забавно — но, конечно, спустя какое-то время, не так ли?
Он прочел название книги: «ПОПРАВКА 22». Они часто читали вместе страницы из фантастической трагикомедии Хеллера[42] о бессмысленности военного уничтожения и хохотали, как полоумные, над многими необычайно комическими пассажами, от которых при всем при том мороз подирал по коже.
Взгляд его зацепился за отчеркнутый отрывок, и ее дурная привычка почему-то вдруг удивительно тронула его и порадовала: узнаю хотя бы, что она читала напоследок.
А впрочем, Йоссариан и сам не видел причин для счастья — так что техасец был тут ни при чем, — он видел войну, и ничего веселого в этом не видел. За пределами госпиталя продолжалась война, но никто ее, казалось, не замечал. Только Йоссариан с Дэнбаром. А когда Йоссариан пытался открыть людям глаза, когда он хотел образумить их, они шарахались от него и называли безумцем. Даже Клевинджер, который мог бы кое-что понять, но не понимал, сказал ему перед его отправкой в госпиталь, что он безумец, псих:
— Ты псих! — заорал Клевинджер, с лютым ожесточением глядя на Йоссариана и вцепившись обеими руками в столешницу.
— Клевинджер, ну чего ты пристаешь к людям? — устало спросил его Дэнбар, перекрыв на мгновение невнятный гомон офицерского клуба.
— Псих, — упрямо повторил Клевинджер.
— Они стараются меня убить, — рассудительно сказал Йоссариан.
— Да почему именно тебя? — выкрикнул Клевинджер.
— А почему они в меня стреляют?
— На войне во всех стреляют. Всех стараются убить.
— А мне, думаешь, от этого легче?
Клевинджер уже дернулся, полупривскочил со стула — глаза мокрые, губы выцвели и трясутся. Как и обычно, когда начинался спор о святых для него принципах, он был обречен закончить его, яростно задыхаясь от негодования и смаргивая горькие слезы неразделенной веры. Клевинджера переполняла вера в святые принципы. Он был псих.
— Да кто они-то? — удалось все же выкрикнуть ему сквозь гневную одышку. — Кто, по-твоему, старается тебя прикончить?
— Каждый из них.
— Из кого из них?
— А как ты думаешь?
— Понятия не имею!
— А раз понятия не имеешь, так откуда ж ты знаешь, что они стараются?
— Да ведь они… ведь я… — брызгая слюной, закудахтал было Клевинджер и безнадежно умолк.
Клевинджер искренно считал, что он прав, но Йоссариан опирался на неоспоримые доводы, поскольку совершенно незнакомые ему люди обстреливали его из зениток, стараясь прикончить, когда он сбрасывал на них бомбы, и в этом не было ничего веселого…
Нет, Славику не показалось особенно забавным то, что Гелена читала напоследок. Найдем что-нибудь и поувлекательней. Он листал книгу, останавливаясь на пассажах, отчеркнутых фиолетовым фломастером. Фиолетовый был безошибочной приметой, другие цвета были старше, те он уже знал; в последний раз под рукой у нее был именно фиолетовый…
— Нет, с тобой бессмысленно разговаривать, — решил Клевинджер. — Ты даже не знаешь, кого ненавидишь.
— Прекрасно знаю, — возразил Йоссариан. — Того, кто пытается меня отравить.
— Никто тебя не пытается отравить.
— Два раза уже пытались — неужто не помнишь? Когда мы штурмовали Феррару и Болонью.
— Тогда всех чуть не отравили, — напомнил ему Клевинджер.
— А мне, думаешь, от этого легче?
— Ты псих! — смаргивая злобные слезы, выкрикнул Клевинджер. — У тебя комплекс Иеговы, ты… в каждом подозреваешь Иегову. Ты хуже Раскольникова…
— Какого Раскольникова?
— А такого Раскольникова, который…
— Раскольников?
— …который считал, что ему дозволено убить старуху…
— Даже хуже?
— …да-да, считал, что дозволено… топором!.. И я могу доказать! — Судорожно ловя ртом воздух, Клевинджер начал перечислять болезненные симптомы Йоссариана: бесноватая убежденность, что все вокруг психи, одержимость убийством нормальных людей из пулемета, навязчивая тяга к извращению прошлого, сумасшедшая подозрительность и мания преследования.[43]
Славик разочарованно отложил книгу; она могла бы оставить мне и более веселое завещание.
Он поглядел на часы: четверть второго. Вчера в это время… НЕТ! Надо все-таки выспаться. Жаль, не попросил у матери какого-нибудь снотворного. Гелена не пользовалась никакими успокоительными средствами, обходилась без них: стоило ей лечь в постель, засыпала как убитая.
С матерью Славик встретился днем. Вид у нее был спокойный. Своими свидетельскими показаниями она подтвердила его слова — точно так, как они и договорились. Дали показания — достоверные — и водитель, и Лапшанская. Это тоже в порядке. Маэстро Антошка не мог ничего припомнить — как и предполагалось. Пока только с Плахим не говорили, балбес мог бы по крайней мере позвонить; вероятно, для него это слишком мучительно, должно быть, его здорово ошарашило. Славику всегда казалось, что Плахи по уши влюблен в Гелену; наверно, этот охламон мне завидует; да и нет ничего удивительного, велика ли радость, быть всегда вторым в очереди, сперва у Яны, а потом… черт возьми, уж не было ли у него чего с Геленой? Что-то уж слишком часто он шлялся к нам по ночам, а я не всегда бывал дома, он не раз оставался с ней наедине… Да что теперь, плевать.
По дороге из телестудии он опять заскочил к матери; надо было сообщить ей о разговоре с Бутором. Он боялся, что она испугается и выкинет какую-нибудь глупость. Но Славик вновь убедился, что опасения его напрасны. Конечно, новость потрясла ее до глубины души. Он никогда еще не видел ее такой уничтоженной; казалось, что она уже не найдет в себе сил совладать с собой. Да, в самом деле, она была сломлена, была в отчаянии; правда, лишь до той минуты, пока он не начал вслух рассуждать о том, есть ли теперь смысл отпираться, есть ли смысл вообще жить; это снова привело ее в чувство.
Нет, он достаточно уже настрадался, не может же он беспрестанно думать об одном и том же, надо прийти в себя, отдохнуть, кто знает, что ждет его завтра.
Сейчас им владело равнодушие. Опасное равнодушие. После разговора с Бутором у него уже не раз мелькала мысль, что он сдастся. Скажет правду. Какой толк — отпираться? Какой смысл жить — после того, что он узнал сегодня? Положение изменилось. Вчера все было по-другому. Он определенным образом заслужил, даже не желая того, справедливого наказания. За их ребенка. Вчера он вправе был защищаться, отпираться. Но сегодня? По какому праву он пытается избежать наказания? Если он объяснит им, что все случилось лишь по недоразумению, они, пожалуй, смогут понять… Разве он уже не достаточно наказан тем, что совершил? Но почему они должны ему верить? Мать правильно поставила вопрос: Кто вообще может поверить, что все произошло так, как на самом деле произошло? Нет, теперь его положение гораздо хуже. Кто поверит, что сделал он это неумышленно, по чистому недоразумению? Несомненно, его признание — вчера — могло быть смягчающим обстоятельством. Но время упущено, и сегодня на карту поставлена жизнь! А это ему уже отнюдь не безразлично. Надо бороться, это ведь случилось просто по недоразумению. Она же сама во всем виновата. Мать права. Почему она так дико солгала?