Диана Кирсанова - Созвездие Льва, или Тайна старинного канделябра
– Люба моя, никому тебя не отдам… Всю жизнь беречь буду!..
Так они полюбили. И любовь у них была подобна охватившему сухостой пожару – сразу большая, обжигающая, поглотившая их целиком и без остатка и такая огненная, что никто другой и близко не подойди.
И они не особенно таились – уже на второй день вся дворня знала, что Саша до зари не покидает барскую опочивальню. А когда выходит и идет по двору, то ступает не воровато и озираясь, как положено бы таким забывшим совесть девкам, а с непонятным для всех вызывающим достоинством, высоко неся свою срамную голову. Дворовые люди только дивились такому бесстыдству:
– Недаром еще отцы наши говорили: держи девку в кувшине, а выглянет, так пестом! Бивали, видно, такую – да все мало!
Вслед ей перешептывались и плевались – но украдкой, втихую; боялись барина. А сам барин, казалось, ни бога ни людей не стыдился. Бывало, что и среди дня, прямо посередь двора, настигнет бесстыжую, перехватит поперек стана, поворотит к себе и вопьется прямо в уста таким поцелуем, что смотреть больно! А она-то, она-то – хоть бы гнева барыни устрашилась, так ведь нет – обовьет белыми руками, прижмется к нему, как к дубу, и не видит никого вокруг – только глаза полыхают чертовым огнем. Ведь недаром же говорили про нее в деревне: «Бесовское семя!»
Так прошло несколько месяцев. Весной Алеша должен был уехать на учение в Голландию. В конце осени, на Покрова, выпал первый легкий снежок, а вслед за ним и другой, рыхлый, основательный. По первому санному пути прибыл из Москвы и посыльный от мамаши, долго отряхивался в сенях, стучал рукавицами, потом достал из-за пазухи письмо, написанное писарем под диктовку, – сама Екатерина Епанчина грамоты не разумела:
«Приезжай, Алешенька, голубь мой, поживи дома, наперед как на чужбину тебе отправляться… Хоть повидаю тебя, ангел. Может, вдругорядь и не сподобит господь к сердцу тебя прижать – слаба я, сердце иной раз так и заходится, чую, недолго мне, грешнице, землю тяготить… Быть может, и не увижу я твоего возвращения из Голландии этой, приезжай, Алешенька, порадуй меня – вместе б вечерню стояли…»
…Алексей перечитал письмо, вздохнул, отложил в сторону. Маменька, зная его упрямый нрав, не приказывала, а просила. Он всегда был ей добрым сыном, хотя и имел за душой кое-какие шалости, как то и положено в его годы – ведь дело-то, как известно, молодое. Но Саша, Саша… Он и сейчас видел ее силуэт, расплывающийся во вставленном заместо стекла в оконную раму куске слюды. Да и без того видел – стоило только закрыть глаза: вот она идет, неторопливо и мягко ступая по скрипучему снегу, в накинутом поверх дольника овчинном тулупе, в цветной шали с кистями – его подарок к Покрову…
И как всегда, когда стоило ему – все равно – увидеть ли, представить ли Сашу, огненный жар желания, который непонятным образом сочетался в нем с невыразимой нежностью к этой девушке, заслонившей от него все, что было когда-то дорого и любимо, поднялся в Алексее и в считаные секунды добрался до груди, звоном кинулся в голову.
«Родная моя… Любимая… Больше себя самого люблю тебя, больше самой жизни…»
– Ты что ж это, Алеша? Я тебе не перечила: думала, пошалишь, поиграешь, как все молодые играются, да и отошлю я девку. А ты вона что! От матери твоей письмо получила, плачет она, что домой не хочешь ехать. Да что же это вбил себе в голову, друг мой, – из-за дворовой девки родную мать заставить день и ночь слезы лить! А никак помрет Катерина – вон, пишет, что больна и ноги слабеют? Тебе этот грех потом никогда не отмолить, укрой тебя господь от такой участи! – говорила тетка, сидя напротив него за прялкой и в порыве раздражения дергая и обрывая шерстяную нить.
Настасья Головнина теперь часто выговаривала племяннику. За последние два-три месяца отношения между ними совсем испортились: один не мог видеть другого, не выплеснув волну вот этого враз накатывающего раздражения.
– Оставьте, тетушка! Говорил вам: хоть завтра поеду, коль отдадите мне Сашу.
– И не мечтай даже! У кого на уме молитва да пост, а у него бабий хвост! Как уедешь – отошлю бесстыжую на дальний выпас, сразу же, как весна придет. А то и продам! Я дворню всегда в строгости держала, мне такие вольности тут ни к чему!
– Так мне и продайте! Предлагал же – за любые деньги у вас ее откуплю.
– И-ии, в деньгах ли дело! Грех я на душу взяла, что дала тебе с ней видеться. Пожалела дурака. Теперь буду замаливать. И ее заставлю. Испортила девка паренька. Навела девка сухоту…
– Глупости вы говорите. Не уеду я без нее.
– Приказ придет на учение ехать – поедешь, коль в крепость не захочется.
– Тетушка! Милая! Ну ей-же богу, уступите! Увезу я ее и вечно буду за вас бога молить!
– И не проси даже! Ты молодой, пригожий, скоро еще будешь – ученый, глядишь, и чин какой при дворе получишь, тебе жениться надо. А ты за сенными девками гоняешься, как юнец неразумный. Недаром говорят в народе: полюбить девушку – на мученье души; а молодушек – на спасенье души. Дело, конечно, молодое, перемелется – мука будет, маменька, поди, уж и невесту тебе присмотрела – писала… Езжай, друг мой. Завтра ж и езжай. Да и я отдохну от тебя, спаси господи.
– Гоните? – зло прищурился Алексей. – Только это напрасно. Сказал же – не уеду никуда без нее!
Тетка шипела что-то, нервно дергая широким, с серыми точками расширенных пор, носом. Злые слезы застилали глаза, мешали видеть, и веретено приходилось крутить на ощупь, больно укалывая пальцы. Ох, кабы знать, как оно все обернется! Ведь она сама, своими руками, подстроила все это. Взяла Сашу от родного дома, зная, что непременно понравится такая Алешеньке. И даже сама хотела, чтобы поскорее они сошлись, еще больше – чтобы забрюхатела ведьма и даже, может быть, родила! Позабавился бы Алеша – и уехал, а Санька с пащенком остались бы, на потеху дворне. Еще только вынашивая эти планы, Головнина уже видела в своем воображении унижение Саши, ее мучения, ее поруганную юность и загубленную жизнь, видела – и упивалась этими картинами!
А вышло?! Вышло-то совсем наоборот! То есть сойтись-то то они сошлись, да только вот и не отлепишь теперь Алешку от девки – ну точно вросли они друг в дружку! У Настасьи грудь разрывало, когда она видела их счастье, и ведь тому счастью она сама же была и потатчица!
Нянька Макевна, престарелая наперсница боярыни Головниной, нашептывала ей: «Ушли, ушли Саньку, а Алешке пригрози – императору пожалуюсь, мол…» Да только знала Настасья – племянник ей ни за что не простит, не в той он сейчас поре. А что до жалобы императору: царь Петр сам был женат на пленной лифляндской прачке – вывел, что называется, из грязи в князи! Да и сын его, Алексей Петрович, как шептались в Москве, при живой жене в свою спальню привел опять-таки крепостную девку, Евфросинью Федорову – говорят, врученную царевичу каким-то приятелем, которому он в минуты раздражения жаловался на австрийскую принцессу – «чертовку». Чем приманила та девка царевича – сие есть тайна за семью печатями, да только Евфросинья эта уж и делами его заправляет, по заграницам вместе раскатывают, позорят царскую фамилию. Получается, что у царя самого голова от сына болит, а раз так, то известное дело – в чужие дела соваться нету резона…
– Воля твоя, Алеша. А только ушлю я Саньку, в дальние свои губернии ушлю. Моя девка – моя воля. Да и ты, я смотрю, уже натешился.
Племянник вышел, хлопнув дверью. Головнина опустила голову, от самой себя пряча жалкую улыбку. Она все же победит – соперница не будет счастливой. Жаль, конечно, Алешеньку. Ну да ничего, авось не заплачет.
* * *Вечером долго не спалось – ворочалась, тяжело вздыхала, заставляла заспанную девушку по три раза перевзбивать перину. Беспокоили духота, скрип шагов за окном, приглушенные голоса, взлаивание сторожевых псов. Забылась лишь под утро – но и тогда сквозь зыбкую пелену сна ощущала смутное беспокойство.
Очнулась от того, что позвали испуганным голосом:
– Барыня! Барыня!
Открыла глаза… Бледная в сером рассветном свете, простоволосая, с дрожащими губами девушка стояла у ее постели.
– Барыня, Алексей Митрич уехали. С вечера запрягли Красаву и Тобика, а ночью – верхом да за ворота. Сторожа-то спали… Да и коли б не спали – не решились бы удерживать барина…
– Красаву и Тобика? Как это? Что же он – один на двух конях?! – Головнина привстала на кровати, положила руку на рыхлую грудь.
– Они Сашку с собой прихватили… Вдвоем уехали…
– Бежали?!
– Не гневайтесь, барыня! Тревогу-то сразу подняли – как только дело стало ясно, сразу погоню снарядили! Догонят!
Договаривая и убеждая, девушка пятилась от Головниной, которая трясла повисшими, неприбранными со сна патлами седых волос и хрипела, вытянув дрожащую руку в сторону черного окна.
– Поймать… Схватить… Привести обоих! – простонала она с полувсхрипом-полувздохом. – Сюда, ко мне! Обоих!