Ничего святого.Смерть на брудершафт. - Акунин Борис Чхартишвили Григорий Шалвович
— А я думал, опять подагра.
Сменившийся коротко объяснил, что нужно делать, попрощался с охранником и поехал домой спать. На прощанье порадовался:
— Хорошо, отчет писать не надо. Этот только мычал, всего пару слов внятных произнес. Вот, я зарегистрировал. Может, вам повезет больше. Ну, счастливо. Еще свидимся. Коли вам в секретной части допуск дали, будете сюда часто наведываться.
Новичок стал устраиваться на рабочем месте. Стопку бумаги выровнял, чернильницу понюхал, ручку и запасные перышки достал собственные — казенными не польстился. Потом обеспечил уют: выложил на стол сверток с провизией, термос и яблоко-антоновку.
— Люблю, знаете, в чаек построгать, — сказал он охраннику, который наблюдал за обстоятельным человеком с одобрением. — Не желаете? Горяченький.
От горяченького чайку охранник отказываться не стал. Инструкция этого не запрещала, а смена у него была до шести, долго еще.
Быстро перешел с легким собеседником на «ты», разговорились. Башмачкину было интересно разузнать про арестанта: кто он такой, весь перевязанный да закованный, и какая от него секретная польза.
— Пользы пока что никакой, — коротко ответил охранник. — Но, может, еще будет. Твое дело — слушай да записывай.
А про арестанта, что за фрукт, ничего рассказывать не стал. Инструкция запрещала.
— Чай у тебя духовитый. С травами, что ли?
От бессонной ночи у агента начинала кружиться голова. Чтоб не сомлеть, лучше всего разговаривать.
— С морфей-травой.
— Что за трава такая?
— Полезная. От всех болезней лечит.
Охранник расстегнул ворот. Ишь, натопили — задохнешься.
— Так уж и от всех.
— От всех, — убежденно молвил Башмачкин, начиная двоиться и расплываться. — Выпьешь — и никогда больше болеть не будешь… Да ты подремли, подремли. Если что, я тут.
— Не положе… — пробормотал охранник, обмякая на стуле.
Но не дремали охотники…
— Принесли?
Романов поднялся навстречу Назимову. Полковник вернулся из кадрового управления, где хранились личные дела всех сотрудников.
— Дежурный телефонировал начальнику, начальник приехал, лично открывал сейф. У них там санаторий, по ночам работать не привыкли. Однако вот, добыл. — Георгий Ардальонович помахал канцелярской папкой. — Сейчас сами увидите. У вас тут что?
Поручик оставался в вагоне — вел личное наблюдение за Штернбергом.
— Звонил лакею, требовал чаю. Я заглянул. Пишет что-то. Один раз выходил в уборную. Больше ничего.
О завтрашней поездке было уже объявлено, и в вагоне никто не спал, кроме генерала Дубовского, — этот, вернувшись от государя, сразу завалился и храпел так, что из коридора слышно. Сусалин что-то печатал, Штернберг заперся составлять телеграммы, фрейлина Одинцова музицировала в салоне. От полковника Алексей знал, что перед отъездом всегда так. Все равно не уснешь: на перроне суета, гам, что-то грузят, проверяют колеса — прежде рассвета не утихнет.
Назимов плотно закрыл дверь. Сели бок о бок, погрузились в изучение. Дочитав страницу, полковник спрашивал: «Переворачиваю?» Алексей кивал.
Штернберг состоял в министерстве двора двадцать лет, много раз перемещался из одного ведомства в другое — служил то по шталмейстерской части, то по егермейстерской, то по геральдической. Надо полагать, что о внутренней жизни российского императорского двора германцы были осведомлены всесторонне.
— Ну что? — подытожил Назимов. — Во-первых, настоящий немец, не только по фамилии. Лютеранского вероисповедания. Во-вторых, учился в Гейдельберге. В-третьих, имеет в Германии родственные связи. В-четвертых, перед войной неоднократно ездил туда на воды.
Поручик, выписывая что-то на листок, пожал плечами:
— Немцев у нас полно, в том числе и лютеран. Я недавно смотрел статистику по Петрограду. Больше десяти процентов столичного населения — лютеране. В Германии тоже много кто учился. Ну а уж насчет немецких родственников… Тогда, простите, нужно начинать с государя императора. А заграничные поездки я сейчас выпишу, со всеми датами. Нужно будет отправить в Петроград для проверки. Думаю, в любом случае завтра утром всё станет ясно.
— Когда он перед отъездом будет отправлять телеграммы? — понимающе кивнул Назимов. — Штернберг посылает их целую пачку. Идеальное прикрытие для экстренной связи. В восемь, за час до отправления, я объявлю порядок следования поездов. Он должен передать эту информацию сообщникам. Перехватим депешу, выявим адресата — и тогда господина камергера можно брать. Конец операции. По-моему, недурно.
Офицеры поглядели друг на друга и хищно улыбнулись.
— Так что, Георгий Ардалионович, ждем до утра? За это время, возможно, и связной в лазарете что-нибудь полезное набредит.
Не набредит
Охранник мучительно всхрапывал, перемещаясь из царства Морфея в царство Аида. Зепп на него не оглядывался. Такая у человека служба. Давал присягу живота не жалеть, так не кряхти.
Вот связного было жалко. Крепкий орешек. Мог бы еще пригодиться, но не повезло парню. Хорошо бы узнать, на чем он попался. Не подставил ли Шаркуна, агента из литерного?
Днем тот был еще цел, прислал по дублирующему каналу подтверждение насчет 9 часов. Если Шаркун сгорел — беда. Никакой телеграммы завтра не будет, акцию придется отменять.
Теофельс потряс раненого за плечо, ударил по щеке. Голова мотнулась, приоткрылись мутные глаза.
— Это я, — сказал Зепп. — Всё в порядке. Пришел вас спасти.
Не слышит. Оскалил зубы, с ненавистью пролепетал:
— Помазанник, мать его… Шею… шею свернуть…
И отключился. Не достучишься.
Про «шею» он бредил и при стенографисте. Вон на листке написано:
«Шею… Как курице… Нрзб.»
Хорошо про помазанника не сболтнул, а то сразу навострили бы уши.
Ладно, делать нечего.
Майор достал шприц, зажал раненому рот, чтобы не вскрикнул, и сделал инъекцию — можно сказать, избавил страдальца от мук, а себя от проблемы.
До конца смены сюда вряд ли кто-нибудь сунется. Когда войдут — обнаружат два трупа. На подозрении некий Башмачкин, покинувший дежурство якобы по срочному вызову. Понятно, что немецкий агент — зачистил концы, обычное в разведке дело. Только где его, Башмачкина, искать?
Отменят из-за такого пустяка поездку императора в штаб Юго-Западного фронта? Навряд ли. Ничего кроме смутных подозрений у полковника Назимова нет и быть не может.
Всё. Теперь только дождаться телеграммы.
«Я обязан свой долг любить»
Глухой ночью в двух поездах, стоявших на соседних путях, горели окна. Из второго вагона литерного «Б» доносились звуки пианино, приглушенные хитрыми стеклами, и удивительной красоты мужской голос пел трогательное, не совсем понятное:
Я обязан свой долг любить Беззаветней, чем наш союз. Мономахов венец носить — Богоданный, но тяжкий груз…Это был романс, сочиненный Татьяной Олеговной Одинцовой ко дню тезоименитства императрицы. Поскольку пелся он как бы от имени августейшего супруга, Алексей долго отказывался исполнять песню. Но мелодия была красивая, слова о печалях царственной любви грустны, а взгляд Татьяны Олеговны проникновенен, и в конце концов поручик взял партитуру, запел в четверть силы.
Настроение у Романова нынче было особенное. Приподнятое в предвкушении удачной охоты и в то же время какое-то томительное. Должно быть, поручик несколько разнежился от галантерейной жизни в мягком купе, от чистых простыней да лейб-буфетного питания. Или, возможно, дело было в Одинцовой. Несколько месяцев Алексей не пел, не садился к инструменту. Конечно, и некогда было, но дело не только в этом. Казалось, железа души, что ведает музыкой, перестала вырабатывать свою волшебную секрецию.