Ничего святого.Смерть на брудершафт. - Акунин Борис Чхартишвили Григорий Шалвович
— Понимаю…
Государь брезгливо взял мятый, в пятнах листок, еще раз прочитал текст, дальнозорко откинув голову.
— Тогда давайте отменим завтрашнюю поездку, — предложил Назимов. — Под каким-нибудь предлогом.
— Нет, я обещался быть у Брусилова, и буду. Я не мышь, чтоб забиваться в нору при малейшей опасности. Послушайте, господа… — Царь мимолетно улыбнулся, потому что генерал Дубовский смачно всхрапнул во сне. — Э-э, а вы абсолютно уверены, что именно Сусалин выбросил из окна эту мерзость? Признаться, я удивлен. Я всегда с удовольствием читаю его статьи.
Назимов подтвердил:
— Это он, ваше величество. Мы собственными глазами видели.
Тут-то Алексея и стукнуло.
Прощальные песни
Вечер перешел в ночь…
Прокофий Матвеевич, стенографист Могилевской городской управы, проснулся по будильнику в два пополуночи. Вставать в неурочный час ему было не привыкать. По военному времени да с его ремеслом случалось не то что ночью на службу вставать, а и по двое суток не спать. С тех пор как в городе обосновалась Ставка, спрос на стенографистов многократно увеличился, штабы и ведомства не всегда могли обойтись одними военными скорописцами. Сетовать грех — заработок от армейских дежурств превышал невеликое жалованье в несколько раз.
Покушал Прокофий щей с солониной, еще с вечера укутанных и оставленных в печи, чтоб не остыли. Заглянул за шторку, где трудно дышала супруга. Хотел ей сказать, что идет на ночное дежурство, но не стал. Супруге в последнее время ни до чего не стало дела. Доктор говорит, недолго ей осталось. Раньше Прокофий всё плакал, а теперь думал: скорее бы отмучилась. Устал он очень.
Печально вздыхая, надел шинель, обмотался башлыком. Ночью уже холодно, лед на лужах. Укутываясь, вспоминал, какая Соня была востроносенькая и смешливая, когда поженились. Да и он был не заплесневелый огрызок, как нынче. Тому сорок пять лет был Прокофий Матвеевич честолюбив, выучился передовой науке — курсивной стенографии. Всему Могилеву на удивление записывал за начальством любые речи, ни словечка не перепутает. Единственный был на всю губернию, нарасхват. Иной месяц по двести целковых заколачивал. Это сейчас, когда из-за войны деньги обесценились, двести рублей немного, а тогда-то, да в городе Могилеве — ого-го. Думал Прокофий, что стенография только начало, еще много чему он научится, высоко взлетит, но жизнь-матушка отвлекла тысячью своих забот. Так на протяжении трех царствований и чертил закорючки.
А что, плохо разве прожил? Не хуже прочих. Правда, деток им с Соней Бог не дал, так оно и к лучшему. Сейчас, если б сыновья, на фронте бы погибли. А были б дочери — вдовели бы. Без детей лучше.
На улице дул ветер. Темно. В прежние времена ни души в такую пору не встретишь. А сейчас не успел Прокофий от дома отойти — извозчик. Эти от Ставки еще лучше, чем стенографисты, кормились. Офицерам всё некогда, и платят не торгуясь.
— Стой, стой! — закричал Прокофий. — Мне в гарнизонную тюрьму. Только не с главного подъедешь, а сбоку, где лазарет. Знаешь?
Длинный сутулый возчик молча кивнул с козел.
— Полтинник, больше не дам. Тут ехать-то.
На случай ночной смены стенографистам полагалось по два рубля разъездных: рубль туда, рубль обратно. Сказав про полтинник, Прокофий Матвеевич был готов подняться еще на четвертак, но не более. Надо ж и свой интерес соблюсти. Но квелый мужик спорить не стал.
— Карашо.
Литвин, наверно. Или латыш. Их сюда много на приработки понаехало.
— Да ты точно тюрьму-то знаешь?
— Снаю, снаю. Задись.
Отыскал!
Чертова камер-лакея Алексей проискал больше двух часов. Всю прислугу старший буфетчик увел на склад, запасаться продуктами для завтрашней поездки. Поэтому Федора поручик нашел уже далеко за полночь.
Тот долго не мог взять в толк, чего от него добивается офицер. Потом понял, да не сразу припомнил.
— Утром вы самовар на тележке катили. Помните?
— Возможно-с. Не один раз в день приходится.
— В начале десятого. Я вас еще спросил про господина Сусалина. Вы сказали, что он зашел на секунду в свое купе и тут же вышел.
Лакей почесал внушительную бакенбарду.
— Виноват. Что-то…
— Это очень важно! Напрягите память! Вы точно видели именно Сусалина? У него дверь вечно открыта, мог войти кто угодно.
— А-а… — В туповатых глазах слуги наконец мелькнули огоньки. — Вот теперь вспомнил. Так точно-с. Господин начальник пресс-службы к себе вошли — и сразу назад в коридор, в незамедлительности.
Романов облегченно вздохнул. Вопрос императора заставил его усомниться — ведь они с Назимовым не видели, что бумажку выкинул именно Сусалин, да и лакей мог ошибиться: увидел в купе кого-то, не пригляделся как следует и ляпнул. Но сейчас Федор говорил вполне уверенно. Раз он видел Сусалина входящим и потом выходящим, ошибка исключается.
— Вошли они одни, а вышли обои-с, — уже отвернувшись, услышал поручик.
— Что?! Как это «обои-с»?
Камер-лакей хлопал глазами — удивлялся, чего это офицер так дергается.
— Так ведь их же там, в купе то есть, ожидали-с.
— Сусалина в купе кто-то ждал?
— Про это и толкую-с.
Романов схватил мямлю за рукав:
— Кто, черт бы вас драл?! Кто там был?
Палец в белой перчатке ткнул на дверь купе № 5:
— Они-с. Господин барон.
— Штернберг?!
— Господин барон их в ихнем купе дожидались, а как они пришли, тут они оба и вышли-с. Незамедлительно. А что такое-с, коли позволите спросить?
— Ничего, — деревянным голосом ответил Романов. — Идите себе и помалкивайте. О нашем разговоре никому.
Федор наклонил голову с блестящим пробором:
— Болтать не приучен-с. Такая служба.
У Алексея дрожали пальцы, когда он доставал из портсигара папиросу. Из-за дурацкого недоразумения… Нет, из-за недостаточной добросовестности чуть не случилась роковая ошибка!
Шпион — не журналист, а камергер!
Зная о привычке Сусалина выкидывать из окна бумажный мусор и воспользовавшись тем, что к пресс-атташе можно входить запросто, Штернберг бросил из третьего купе в условленном месте послание. Здесь вернулся Сусалин, но у Штернберга наверняка было заготовлено какое-то объяснение, и подозрений не возникло. Они вместе пошли куда-то. Даже ясно куда — в сторону первого вагона. Иначе столкнулись бы с Алексеем, который шел от противоположного тамбура.
Значит, Штернберг…
Но каков помазанник Божий! Одним простым вопросом прочистил мозги.
В тюремном лазарете
Ко входу подъехала коляска. Остановилась прямо возле будки, в которой бдил часовой-жандарм. В скучное ночное время служивый был рад всякому развлечению. Он внимательно смотрел, как вылезает, покряхтывая, седок в мятой чиновничьей фуражке, как расплачивается с молчаливым возницей.
— Ходиль-ходиль! — прикрикнул извозчик, нерусский человек, на лошадку.
Увидав, что ночной посетитель шагает прямо к будке, часовой достал фонарик и долго, обстоятельно изучал документ.
Документ был в порядке. Разовый пропуск на имя стенографиста, подписан господином начальником тюрьмы, с печатью. Внутри, на контрольном пункте, где хороший свет, проверят еще раз.
— Проходьте.
У караульного начальника пропуск тоже сомнений не вызвал.
— Что-то не видал вас раньше, господин Башмачкин, — сказал вахмистр, возвращая бумагу с фотографической карточкой.
— Первый раз я, — охотно объяснил суетливый, траченный жизнью чиновник. — Я при суде губернском вообще-то состою. Кузьменко Прокофий Матвеич приболели, так я заместо них. Лишняя копеечка когда ж помешает?
— Это само собой.
Еще раз про копеечку и приболевшего Кузьменко новенький объяснил в спецкамере, принимая смену. Уходящий стенографист хорошо знал Прокофия Матвеевича и обеспокоился его хворобой.
— Почечуй, — объяснил словоохотливый Башмачкин. — Так скрутил — ужас.