Поль Хайм - Повесть о Гернике
Помню, что было это во вторник, я лежала в постели с высокой температурой, в гриппе. В воскресенье мы с Горкой славно побегали босиком по воде, но море было теплое, да и ветер морской не показался мне холодным. И все-таки, не считая маленьких просветлений, в моей бедной голове царит полная сумятица. Я вечно путаюсь в своих воспоминаниях. Потихоньку теряю волю и интерес к жизни. Делаю вид, будто меня по-прежнему интересуют газетные новости, из тех, что всегда охотно читает мне вслух Горка.
Однако должна признаться, что, несмотря на мою ужасную меланхолию, я ещё не разучилась радоваться солнцу, окончательно вступившей в свои права весне. Мне приятно видеть, как наряжается Биарриц в весенне-летние тона, как начинает готовиться к летнему сезону... До меня долетают обрывки фраз, в основном заголовки нашей "Ла Газетт де Биарриц": "Немцы вошли в Прагу", "Надо ли умирать за Данциг?", "Рейх занял Польшу".
Никогда не забуду сложенную пополам первую страницу "л'Ёвр" от второго сентября. Вижу бросающийся в глаза заголовок: "Гитлер атакует", чуть ниже, под объявлением о всеобщей мобилизации, в рамочках две фотографии: генерал Гамелен и Эдуард Даладье. А в самом низу полосы ещё две фотографии: на той, что слева, - целующаяся парочка на перроне вокзала, а справа - фасад Нотр-Дам, наполовину заваленный мешками с песком.
Эти две фотографии всплывают вдруг из глубин моего дремлющего сознания, когда я просыпаюсь от звона колоколов к заутрене. Вряд ли смогу подняться: чувствую ужасную слабость, которую поддерживает и её верная союзница - лень. В голове у меня крутится, вертится карусель. Пожалуй, я полежу ещё часок до молитвы. Я спущусь к службе после заутрени. Нет, пойду в часовню немного попозже...
Словно далекое эхо из безвозвратно ушедшего прошлого, до меня доходит слабый приглушенный голос Горки:
- Ты знаешь, только что скончался Фрейд.
- А кто это такой?
- Ладно, не важно...
Слышу его слова... Это было в тот день, когда СС обратилось к правительству Рейха с предложением заставить евреев носить желтую звезду, чтоб их было отовсюду видно. "Они преследуют все меньшинства. Если Францию оккупируют эти сволочи, баскам точно несдобровать!" Не знаю почему, но всякий раз, когда вспоминаю те невеселые дни, вижу крупное характерное лицо Жана Габена, его проницательный взгляд и ещё обязательно усики и ироническую улыбку Кларка Гейбла. Повсюду расклеены афиши фильмов "Унесенные ветром" и "Настанет день". Не помню уже, как прожила несколько месяцев. Дни казались такими однообразными, кроме нескольких особо важных для меня.
Так, 10 мая сорокового - я уволилась из "Палас-отеля" за месяц до этого - мы медленным, неспешным шагом спускаемся по авеню Эдуарда VII. Горка не мог себе простить, что тогда показал мне "Гернику"... Чувствовал себя в ответе за мое здоровье, водил меня на прогулки. Мы невольно остановились, увидев толпу людей у газетного киоска. Все хватают специальный выпуск "Ла Газетт". Германия заняла Бельгию, Нидерланды и Люксембург. Помню одну невеселую и трогательную деталь: единственный жандарм Люксембурга, стоявший на границе своего государства, был арестован.
Я чувствовала себя разбитой, без сил. Меня не покидала тревога. От страшной тоски ныло в животе. Я не находила себе места. Потеряла аппетит, не столько даже к еде, сколько к самой настоящей, нормальной жизни. Горка не покидал меня, беспокоился, заботился. Ночью я во всем винила художника. Это Пикассо лишил меня всего, обрек меня на полное одиночество, теперь мне оставалось только доживать свои дни. Однажды Горка попытался очередной раз урезонить меня. На все его вопросы: "Зачем тебе это нужно?", "На что ты надеешься?" - я неизменно отвечала жалкое, беспомощное "Не знаю". Внезапно я поняла, что меня уже ничто и никто не удержит в Биаррице. Конечно, мне было безумно жаль преданного Горку. Я знала, что многим ему обязана, обязана уже тем, что осталась в живых, что едва не вернулась к нормальной жизни. Но я недостаточно окрепла, достигнутое с его помощью равновесие было ещё неустойчиво. Мое неожиданное восприятие картины что-то окончательно сломало, сдвинуло в моем подсознании. Я вдруг почувствовала нашу несовместимость, любая мысль о физическом контакте, будь это просто легкое ласковое прикосновение, невинный шаловливый поцелуй, была мне невыносима. При этом я продолжала чувствовать к нему самую нежную привязанность, по-прежнему любовалась, восхищалась им. Но от моего томления, безудержного физического влечения к нему ничего не осталось. Порой я невольно задавала себе вопрос: неужели это тот же самый мужчина, который ещё cовсем недавно пробуждал во мне желание близости, безудержную страсть, сводившие меня с ума от любви к нему?
Теперь сама мысль о плотских радостях представлялась мне кощунственной. Она оскорбляла память погибших. Творение Пикассо вернуло меня снова к ним, когда мне уже казалось, что боль утихла и я понемногу начинала отдаляться от моих убиенных. Это картина пробудила во мне желание вернуться в Гернику. Все это я не в состоянии была объяснить Горке.
По прошествии стольких лет все представляется таким ясным, понятным, очевидным. Четырнадцатого мая мы с Горкой садимся на поезд. А до Ируна идем пешком, доходим до Международного моста.
Много басков возвращаются домой. Объявление войны лишь ускорило этот обратный исход народа. Груженные скарбом повозки выстроились на долгие километры. Все те же запряженные в старые скрипучие телеги непослушные мулы, готовые в любой момент скинуть надоевший им груз. Все те же старые тюфяки, матрасы, проржавевшие велосипеды, птичьи клетки, парами связанные за лапки куры, бидоны с оливковым маслом... Тут же присмиревшая детвора. Дети, похоже, не совсем понимают смысл происходящего, почти отстраненно наблюдают эту беспорядочную суету. Все здесь кажется им чужим; накануне их почему-то не повели кого в материнскую1, а кого в коммунальную в школу, они привыкли говорить по-французски.
Горка плачет, сжимает меня в объятиях, говорит и снова говорит: "Сумасшедшая... Ты сумасшедшая..." Я не сообщила ему, что Пикассо мне это сказал раньше, заметил это до него. Я не успеваю ещё слиться с толпой, оборачиваюсь, но его уже нет нигде. Исчез! Сердце щемит от тоски: "Я никогда его больше не увижу". Вот и окраины Ируна. Строительные леса чередуются с развалинами. Дорога вся в выбоинах. Ставлю на землю чемодан. "Это чемодан Рафаэля", - сказал принесший его Горка. Тксомин, кажется, уехал почти с таким же, перевязанным веревкой. Он уезжал, я возвращаюсь. Вот они, мои десять лет жизни. Пламя надежды, семь лет тлевшей в моей душе, едва загоревшееся с его возвращением, навсегда погасила его смерть. Вспоминаю, как стою на мостике великолепного белого парохода, уносящего меня на чужбину, вижу, как исчезают, растворяются очертания побережья в тумане. Теперь, когда я возвращалась, в сердце моем, увы, не меньше тоски, не меньше горечи, чем тогда... Бедный Горка, тебе так и не удалось отбить, отвоевать меня у моей злодейки-судьбы.
Одни уже сворачивают в сторону Фондарабии, другие направляются прямо к Ойярцуну. Я останавливаюсь, не знаю, что делать. Ничего не знаю: ни расписания, ни какой куда идет транспорт. Чувствую себя ужасно беспомощной. Куда меня понесло и зачем? Неужели капитуляция? Сдаться, уступить страху, спрятаться в норку, затаиться и ждать?
Что было потом, помню весьма смутно: хаос, суета, обрывочные воспоминания, сцены. Словно короткие вспышки прожектора на моем крестном пути на мою Голгофу, где ждала меня вся моя убиенная семья. Вижу себя безумно усталой, промокшей и продрогшей до костей, снявшей с себя почти в беспамятстве, на ходу, тяжелое мокрое пальто и тут же оставившей его где-то у дороги. Так несколько часов кряду я продолжала идти под проливным дождем посреди груды камней, завалов. Где небо?! Где земля?! По перерытым, в развалинах улицам бродят тощие голодные псы в бесплодных поисках пропитания.
На деревянной лавке в прокуренном переполненном до отказа купе мое измученное тело дрожит, сотрясается при каждом толчке идущего поезда. На остановках на перрон высыпают голодные детишки, вскакивают на подножку, просят кто хлеба, кто монетку, а кто просто сочувствия в глазах. Подъезжаем к деревне, кажется Аморото. Сажусь в машину между двумя весьма солидными, приличного вида дамами. Перед собой вижу два крепких мужицких загривка: эти веселые жизнерадостные ребята, по виду фермеры, переглядываются, сально улыбаются, громко гогочут. Дамы тут же замолкают. Тошнотворный запах чеснока в душной машине невольно пробуждает во мне далекие воспоминания о капитане Кортесе. Страшно мутит, но я не осмеливаюсь попросить опустить стекло.
Эухения въезжала в Гернику по мосту Рентария. Она сидела на свернутом чужом тюфяке, поверх горы багажа. Ее клонило в сон от тряски повозки, запряженной мулом. Рядом дремали две маленькие девочки. Шелест молодой листвы эвкалипта на Вокзальной площади, дивный его аромат напомнили ей далекое счастливое детство.