Екатерина Лесина - Крест мертвых богов
Никита улыбался, впервые в его улыбке мне не виделось двусмысленности, он был счастлив. И Оксана тоже. Я же молча пил, почти не ощущая вкуса, изредка поддакивал москвичу и думал о том, что если бы не мои глупые предрассудки да случай, сведший Озерцова с Оксаной, свадьба могла бы быть моей, равно как и невеста.
– Никита молодец! – на ухо заорал высокий гость. – Такую бабу отхватил. Красавица! А главное, что сирота! Ну дальние родственники не в счет, главное, чтоб ближние не помешали.
Москвич подмигнул. От выпитого он раскраснелся, и редкие волосы, прилипшие к потному лбу, казались не то чтобы белыми – седыми.
– Чему не помешали?
– А всему… много родственников – много проблем, – туманно ответил он. – Нет, ну до чего хороша баба!
Странное дело, мне же, напротив, чудилось, что Оксана подурнела, пополнела, отчего лицо приобрело нездоровую одутловатость, а смуглая кожа – болезненный оттенок желтизны. В этих изменениях виделся мне след болезни, но я поспешил списать все на выпитый самогон да собственную придирчивость.
А спустя три недели после свадьбы Оксана умерла.
Малярия.
В госпитале не было лекарств, да и нигде их не было – Никита обыскал весь город в поисках того самого чудесного средства, которое способно было отпугнуть болезнь. И пригород, и все окрестные селения. Он убегал из дома и тут же возвращался, ложился рядом, обнимал и скулил, в голос, не таясь и не стыдясь. Он не видел никого и ничего, он снова умирал, вместе с ней, день за днем, окутываясь жаром лихорадки.
И умер, и похоронил себя с нею в одной домовине, на старом кладбище, в трех шагах от фундамента разрушенной церкви. Я знаю, я был там, я чувствовал то же самое, но спасительное отупение, охватившее меня задолго до Никитиной свадьбы, сгладило и эту боль.
Вернувшись с кладбища, Озерцов лег на ее кровати. Мой крест он сжимал в руке – тот самый, который я повесил на шею Оксане, узнав о ее болезни.
Никита лежал сутки. Не спал – смотрел в потолок, будто в небо, и улыбался. Сам себе или же ей. Иногда начинал что-то шептать, но запинался, путался и замолкал. Моего молчаливого присутствия он не замечал. К счастью.
– Он мне мстит, верно? – это были первые слова, произнесенные Никитой. – За то, что я пошел против Него. Это же месть?
– Ты о ком?
– О Боге твоем! – Озерцов поднялся и вышел из комнаты. Двигался он медленно, осторожно, как после долгой болезни. – Бог мне мстит… Он мне мстит… а я отомщу Ему. Я сильнее. А Ему больше нечего отнять… все уже… последнее… ненавижу… Всевышний, Всепрощающий… Всемогущий… Все… все равно я жить буду, слышишь?!
Он жил, вернее, снова выживал, день за днем, принуждая себя, подстегивая яростью, которая теперь полыхала в Никите постоянно, сжигая разум и те ростки милосердия, что появились было в Озерцове. Мне же выпало стать невольным свидетелем этого постепенно усугубляющегося безумия, поскольку, обосновавшись в Оксаниных комнатах, Озерцов оказался в таком же одиночестве, что и я. Одиночество Никита переносил плохо. Он более не грозил и был внешне спокоен, но синие прежде глаза чернели, выдавая накапливаемое внутри напряжение. Я же мог помочь только одним – собственным присутствием, которое странным образом успокаивало комиссара.
Постепенно жизнь наша приобрела черты некоего ритуала, включавшего раннее пробуждение, умывание, одевание, завтрак, пустой, черный да горький чай – и все молча, без слов и знаков, без попыток с моей либо Никитиной стороны нарушить заведенный порядок. Домой мы возвращались тоже вместе, ужинали, и лишь потом, после ужина, когда Евдокия Семеновна, поставленная распоряжением Озерцова следить за домом да готовить еду, убирала со стола, наши пути расходились.
По вечерам Никита напивался, я же – привычно и почти без страха – принимался крутить барабан револьвера… трижды поворот, затем к виску и на спусковой крючок.
– П-почему ты просто не застрелишься? – сегодня впервые за три месяца Никита нарушил молчание. – Ам-мериканка… блажь.
После поллитры мутноватого самогона, запасы которого пополнялись Евдокией Семеновной с той же тщательностью, что и запасы чая, Никита выглядел почти нормальным, бесовской черноты в глазах поубавилось.
– Наверное, из-за страха. Духу не хватает.
– Врешь, к-контра, – Озерцов икнул и спешно зажал рот рукавом. Отдышался, вытер отсутствующий пот и только после этого продолжил: – Врешь, что духу не хватает… сколько раз ты уже так? Вечер за вечером крутишь и стреляешься? Долго… и это ж каждый раз решаться… в другом причина. Это Он тебе мешает!
– Кто?
– Бог. Он в твою жизнь лезет, Он ко всем лезет… говорят, волю дал, разум, свободу… какая это свобода, если чуть что не по нраву, сразу наказывать? Выпей со мной.
Я выпил, самогонка отдавала древесной стружкой и была нестерпимо едкой.
– На, закуси, – Никита протянул ломоть хлеба, к которому прилипли белые кристаллы соли.
– А теперь скажи, ты в Бога веришь? – он сидел, чуть покачиваясь, упираясь обеими руками в край стола, будто желал встать, но не решался, неуверенный в том, что устоит на ногах.
– Верю.
– И крест носишь?
– Ношу.
– И ей нацепил… и мне… мне твой крест помог, а ей нет. Почему?
Никитины вопросы были отражением моих собственных, но вот ответов на них я так и не отыскал.
– Покажи, – потребовал Озерцов.
Я, сняв крест, положил его на стол.
– Это не православный и не католический… – Никита протянул было руку, но, почти коснувшись креста, одернул, точно испугался чего-то. – И вообще на крест не похож. Откудова такой?
– От отца, а тот – от деда, от прадеда и прапрадеда, иных предков, имен которых я, к великому стыду своему, не знаю. Крест мой не столько символ веры и принадлежности рода моего к Церкви Христовой, сколько одна из тех вещей, что связывают прошлое с настоящим. Крест – память рода, крест – ноша рода, крест – наше проклятие и наше спасение. Не смею судить, сколько правды, а сколько вымысла в той древней истории, но…
– Но все равно веришь, – заключил Никита. – Спасенный да изничтожит… слушай, Сергей Аполлоныч, так это ж я тебя изничтожить должен… я – тебя! Ты меня спас, а в благодарность, значит, я тебя убить должен?
Смех Озерцова походил не то на кашель чахоточного, не то на воронье карканье.
– Убери, – велел он, отсмеявшись, – смотреть на это не могу.
Я надел крест, спрятав под рубаху. Изогнутые лучи коснулись кожи привычным теплом, будто успокаивали. К чему меня успокаивать, ежели и так… револьвер сегодня не понадобился, а самогон мы с Никитою допили.
Ничего, к завтрему дню Евдокия Семеновна еще достанет.
Яна
– Ошибаешься, Яна, – Костя небрежно провел рукой по собачьему загривку. – Это не случайность, а скорее эпизод. Проба сил, если хочешь. И нужно было настоять на своем, пусть и со скандалом, но тебе ли их бояться?
Мне. Но это не страх, противно и неприятно, после ссор кофе приобретет привкус меди, а цвета станут ярче, звуки резче, шелест ног по паркету, шорох дыхания, стон-прикосновение плоскостей при отодвигании стула, звон… больно.
– Яна, солнце мое, ты устала. – Костик понимает без слов, хорошо, что он рядом. Он всегда был рядом, сколько себя помню. Спасибо ему за это. Теплая ладонь на затылке, прическа испортится, но уже все равно, растянуть бы мгновение, замереть вот так, ни о чем не думая, наслаждаясь моментом.
– Давай ты поедешь отдохнешь? Два дня или три? – мягкий голос, все оттенки бархата, так и тянет спрятаться в звуках. – Ян, ненадолго, просто отвлечься, вырваться.
– А дети?
– Они уже не дети, далеко не дети. И ничего с ними не случится, а тебе надо сменить обстановку. И не спорь, я врач, я лучше знаю. Слушай, может, не стоит сегодня возвращаться? У меня переночуешь, расслабишься.
– А ты?
– А у меня дела, – Костик подмигнул. Дела! Знаю я его дела – очередное свидание. Странно, сколько лет прошло, а все еще ревную, пусть и вяло, слабо, эхом прошлых эмоций. А предложение стоящее, в Костиковой квартире мне хорошо отдыхается, здесь нет Данилы и его бесцветно-завистливой девицы, нет Принца, нет зеркала на всю стену, нет ощущения беспомощности и одиночества.
В Костиковой квартире много вещей, разных, порой враждебных друг другу и вместе с тем стоящих рядом, порой на одной полке. Каска немецкого солдата и чуть тронутый ржавчиной штык, но уже советский, если верить Костику. Солдатский медальон на тонкой цепочке, отполированный до блеска револьвер, упрятанный где-то в глубинах секретера, и старый альбом со старыми фотографиями… медали, ордена… черное изъеденное временем тело снаряда, который пугает своей неуместностью. Костик клянется, что снаряд пустой внутри, но все-таки предмет кажется опасным.