Павел Шестаков - Давняя история
Он продолжал так же быстро и сбивчиво, как начал, может быть, опасаясь, что не хватит сил закончить:
— Видите этот дом? Развалина, как и я. А было время, я им гордился. И собой гордился. Тогда еще не настроили бараков с лоджиями, с мусоропроводами. Свой дом был в полной силе. И у меня был дом, и я старался, чтобы все в нем было, и вокруг него — и мебель, и машина, и холодильник не пустовал, чтобы дом был миром моим, где я могу отдохнуть, где я жить могу, не путаясь в толпе. Понимаете? Жить я собирался вечно. И в этом-то от других ничуть не отличался. Жить хотел солидно, капитально, без баловства. Для этого в доме нужна жена. Даже Чичиков, если помните, мечтал когда-нибудь жениться. А я не мечтал. Я по плану. Решил и начал действовать. Жена у меня должна была быть красивая (обязательно!), не глупая (за большим умом я не гнался, свой высоко очень ценил) и по возможности не из богатых. Добытчица в дом тоже не требовалась. На это моя мужская гордость была. Я и сам свою жену обеспечить мог. Пусть пользуется, не думает о нужде, но и помнить должна, быть благодарной. Не на коленях, конечно, не ручки целовать, а помнить, про себя помнить.
И он снова улыбнулся, чтобы выразить ту иронию, то снисхождение, с которым относился теперь к прежним глупым, обманчивым мыслям.
— Слушаете? — прервал он себя.
— Слушаю, — ответил Мазин.
— Вот она мне такой и показалась, Татьяна. Нашел кралю в забегаловке. Хотя зря я так. Она по-своему жила. А по-моему не хотела, не могла, мою правду она не понимала. Сначала я ее развратной считал, потом дурой, а теперь-то вижу — другая и все. Да поздно…
У меня план был какой? Из кафе я ее забрал, хотел к учебе пристроить, в меру культурной сделать, чтобы дому моему соответствовала, роялю, вазам этим дурацким, гостям с дипломами. Бывали у меня и такие, хоть сам я и без высшего образования. Вот и стал я нудно все это в голову ей вколачивать. А ей не идет, и скучнее да скучнее со мной становится.
Гусев продолжал улыбаться, а может быть, — лицо его видно было плохо — просто не мог справиться с лицом, и оно обрело постоянное, неменяющееся, брезгливо-насмешливое выражение, будто парализовало мышцы.
— Но вашего права наказывать меня я не признаю. Хоть это и вопрос бесполезный с точки зрения практической. А все равно не признаю. И не признавал… Когда случилось это… — Он ни разу еще не произнес слов «убил» или «убийца». Говорил «это». — Когда случилось, я подумал, стоит ли выкручиваться? Может, сказать все — и разом конец. Ведь ревность имеет право на снисхождение по кодексу… Не знаю, сколько бы мне дали, но не больше десяти, думаю. А скорее меньше. Да вел бы я себя примерно. Еще б сократили. Короче, выжить можно было. Думал я пострадать, сознаться. Но решил, что несправедливо это будет. Из-за нее еще страдать! Ведь она мне душу наизнанку вывернула, все истоптала…
Гусев замолчал, будто потеряв нить или подбирая нужные слова, подходящие:
— Вы думаете я сейчас мучаюсь? Привык уже. Понял, что крышка. И чем скорее, тем лучше. Зря оперировали. Надоела волынка постельная. Знаю уже — умру. Когда это твердо знаешь, страх пропадает, даже случаются минуты спокойные, тихие, — лежишь, думаешь… Страшно, когда надеешься. А тогда я вообще не сомневался, уверен был: сто лет впереди! Как я умереть могу — молодой, здоровый, энергичный, все у меня есть, живи да живи! А она, Татьяна, жизнь эту, как дуб зеленый, пилой подпиливала каждый день, сантиметр за сантиметром. И ничего я сделать не мог.
Как заметил я в ее глазах равнодушие к делу моему, к жизни нашей, так и началось. Если женщина тебя не понимает, значит, не любит. А что значит — не любит тебя? Значит другого любит. Вот и началось. Ни дня, ни минуты… Изводит и изводит. Помню, проснешься утром, еще в себя не придешь, мозги заспанные, кажется, забыл о беде, но нет, появляется тревога, сверлит: что-то плохо, беда… Какая? И тут же вспомнишь — и меркнет все, все из рук валится. Дошел я до ручки. Даже, можно сказать, помешался. Одна мысль — узнать правду — есть у нее кто или нет? Думал, узнаю, легче станет. Если нету, успокоюсь, а если есть…
Гусев вздохнул и его впалая грудь шевельнулась, приподнялась под одеялом.
— Нет, вы не думайте, что я замышлял это. — Он опять не произнес страшившего его слова. — Нет, не вру я. Сами видите, никакого смысла врать мне нету. Воспроизвожу истину — и только. Не замышлял я того, что случилось. Хотел убедиться, и все. Думал глупенько, если узнаю, гордость моя так уязвлена будет, что покончу, выкину из сердца, разойдусь. Только узнать и хотел. И думаю, если бы сам выследил, ничего бы не случилось.
— Простите, — прервал его Мазин впервые, потому что пришел сюда и за тем, чтобы услышать эту фразу. Не подозревал он, а был уверен, что подлость не останавливается на полпути, что должен вскрыться, обнаружиться и последний шаг, связавший неумную и нечистоплотную возню Мухина с преступлением, смертью. — Что значит, «если бы сам»? Я знаю, что жена ваша в тот день действительно была с другим человеком. Он был влюблен в нее и хотел объясниться.
— Всего-навсего?
Опять трудный вопрос! Сказать всю правду или только часть ее? Об одном Витковском? Но что значит сказать часть правды? Не хуже ли это, чем ложь? Да, он может сказать только о Витковском, и тогда Гусев решит, что убил невиновную женщину. Но она была виновата. Хотя и в этом случае он не имел никакого права сделать то, что сделал. Сказать только о Витковском, значило ударить умирающего Гусева, но сказать и о Мухине, значило оправдать его в собственных глазах. Оба выхода казались плохими, и Мазин решил прежде узнать то, чего еще не знал, и что, видимо, определило поведение Гусева в страшный и для него день.
— Вашу жену пригласил в кино студент Витковский. Он был влюблен в нее, считал, что с вами она несчастна, и попытался объясниться. До этого дня между ними ничего не было. Ваша жена его не любила, но считала милым, симпатичным, она хотела ответить ему не резко, грубо, а по возможности смягчить отказ. И она пошла, сама вызвалась проводить его домой и объяснила по пути…
— Они заходили в дом.
— Я знаю. А вы сидели в машине и ждали, пока она выйдет.
— Ждал.
— Как вы их выследили?
— В таком деле всегда находятся доброжелатели. Мне позвонили по телефону.
— Кто?
— Добрые люди обычно скромны. Он не представился.
— Он? Это был мужчина?
— Мужчина. Это и взвинтило меня. Если бы звонила женщина, еще б оставалась надежда на ложь, на сплетню, но мужик шутить не мог. Мужик говорил правду. И я поверил ему.
— Что он сказал?
— «Если хотите убедиться в неверности своей жены, подойдите к кинотеатру „Волна“, к предпоследнему сеансу. Она придет с любовником». Все. И повесил трубку.
— Голос был незнакомый?
— Ручаюсь, что слышал в первый раз. А вы знаете, кто это был?
— Догадываюсь.
— Сволочь. Зачем ему это было? Не из сочувствия же…
— Нет, не из сочувствия.
— Расскажите.
Но Мазин уже решил не рассказывать о Мухине, не хотел, чтобы обреченный человек испытал новую боль, а убийца оправдал себя.
— Я еще не все знаю.
— Жаль. Боюсь, не сумею дождаться. А хотелось бы знать. Хотелось, чтоб Татьяна невиноватой оказалась.
Слова эти прозвучали неожиданно.
— Не верите? Это потому, что не понимаете. Или я не все складно говорю? Сказал, что сдаваться вам не хотел, виноватым себя не считал, ее считал виноватой. Правильно. Но это тогда было. Тогда я не знал, ничего не знал. А теперь хочу, чтобы я один виноват был. Нельзя людей убивать. Страшное это дело.
— Не один. Еще тот, что позвонил, — сказал Мазин.
— Его вам тоже не наказать. — Гусев закашлялся. — Нет у вас такого закона.
— Нету.
— Но все-таки узнайте, зачем он… Я пошел в кино. Ждал. Ярость давила, но было стыдно, страшно. Надеялся, что обманули. Даже на то, что не замечу в толпе, надеялся. Стемнело уже. Но заметил. Не обманули, хотел сразу к ним кинуться. Потом заколебался. Думаю: пойду следом, узнаю — куда пошли, кто он, убедиться хотел окончательно. Пошли в эту развалюху. Я остался на улице, вернулся, подогнал машину. Сидел, ждал. И туда вломиться не решался, и уехать не мог…
Гусев вспоминал, лицо его посерело, покрылось потом:
— Короче, дождался. Выскочила она одна, побежала. Сколько они там пробыли, не могу даже сказать, так время у меня смешалось, а что я передумал за это время, что представлял себе, и передать невозможно. Вам такого не желаю. До точки дошел. Но и тогда не хотел, не собирался сделать то, что получилось. Хотел ударить только и сказать: «Все я теперь знаю. Уходи, и чтоб не видел я тебя больше». А, когда ударил, упала она, валяется, тут меня и подхватило. Увидел я ее на земле, под ногами, и вся мука моя в месть, в злобу, в зверство вдруг хлынула. Не помню, как ударил еще, что-то под руку попалось, железка какая-то.
Он замолчал: