Йенс Шпаршу - Маска Лафатера
Теперь уже кивают все.
Восседающий на жердочке амазонский попугай, пару раз нервно встрепенувшись, сокрушенно прячет голову под крыло.
Кто-то берет лорнет и начинает читать оглавление второго тома «Фрагментов», иронически подчеркивая весьма своеобразную последовательность:
…XXII — Галерея князей и героев;
XXIII — Птицы;
XXIV — Военачальники, адмиралы;
XXV — Верблюды двугорбые и одногорбые;
XXVI — Верные, твердые характеры людей с отталкивающей внешностью;
XXVII — Собаки;
XXVIII — Мастера токарного дела;
XXIX — Иные мастера;
XXX — Мягкие, утонченные, верные, нежные характеры от самых обычных, заурядных людей до гениальных личностей;
XXXI — Медведи, ленивцы, дикие кабаны;
XXXII — Герои древности;
XXXIII — Дикие звери…
Он медленно опускает книгу, поднимая взгляд:
— Имеет ли сия чрезвычайно оригинальная последовательность некий особый, еще не постигнутый нами смысл? Вы часто бываете подвержены случайным оплошностям вроде этой? Или же — не поймите меня превратно — в типографии просто спутали очередность глав?
— Не он ли в свое время, — любезно интересуется один из министров, — издал те крайне патриотические песни швейцарцев? «Тиран, бессильной злобой захлебнись! / Свободным кто рожден, умрет свободным…»
Энслин оказывается в затруднительном положении.
Однако ему удается-таки вернуть разговор в русло физиогномики. Разумеется, и эта тема для него не безопасна!
Когда всплывает весьма специфический вопрос — о решающей взаимосвязи мочек ушей с темпераментом! — скудность собственных познаний и впрямь едва не ввергает его в беду, но тут на Энслина внезапно снисходит озарение.
— Господа, боюсь, я столь долго занимался меланхолично висящими ушами и тому подобными материями, что теперь уже едва ли смогу дать внятный ответ на этот животрепещущий вопрос.
Неплохо! Воспринимается как шутка светского острослова. А посему остается без внимания тот факт, что в этой маленькой лжи сокрыта глубокая, всегда остающаяся в силе истина: чем серьезнее мы чем-либо заняты, тем более затрудняемся рассказать об этом исчерпывающе, от «А» до «Я». Слишком много возникает разных «но», «хотя», «с другой стороны», принуждая в итоге к полному молчанию.
В репертуаре Энслина имеются даже такие нахально-бойкие высказывания, как «Не будь я господином Лафатером!» — ненарочитые, легкомысленные реплики, исподволь оставляющие ему пути к отступлению.
Став двойником, оказавшись на перепутье между ложью и истиной, Энслин в первую очередь осваивает искусство лжи.
Правило первое: «Я лгу».
Эта простая, откровенная фраза, которую Энслин произносит однажды вечером, глядя на свое полуслепое отражение, несет в себе тайный смысл. Но какой? Долго, очень долго размышляет он над этой фразой. Томясь в нерешительности, даже прибегает к помощи философской энциклопедии. И что же?
Под ключевым словом «Антимония лжецов» он вычитывает, что случай его вполне классический, известный со времен «Эпименида, уроженца острова Крит, VI век до рожд. Хр.». Право, утешительно знать, что и до тебя кому-то приходилось не легче. Выводы, разумеется, ошеломляют своей ясностью.
Вот он, тот заколдованный круг, в котором он вращается вместе со своим девизом: «Я лгу» является правдой лишь тогда, когда ты лжешь. Однако стоит начать говорить правду, именно эти твои слова превращаются в ложь.
Так что же он говорит, изрекая их? Правду?..
Ладно, это он пока оставляет.
Правило второе: практические навыки.
Хорошая ложь не должна быть наглой! Не должна быть до такой степени неуклюжей и беспомощной, чтобы могла обидеть твоего собеседника. Это было бы неприлично! Тогда собеседнику пришлось бы невольно стать твоим сообщником, если, конечно, сразу не закричать: «Довольно! Перестаньте! Или вы действительно считаете меня до такой степени глупцом?»
Итак, заметим: даже у лжи есть свои моральные устои!
Заботься о «внутренней» правде!
В отличие от добродетельного прозябания, что довольствуется вымаливанием неких «истин», ложь требует гораздо большего присутствия духа. Соблюдая верность «внутренней» правде, ты вынужден неизменно приводить все, что ни скажешь, в соответствие с изначально созданными тобою предпосылками. Учись этому на элементарных примерах!
Даже самому великому из храмов лжи в один прекрасный день суждено рухнуть, если ты без особой надобности набиваешь его битком.
Пояснение: увлекшись понятным стремлением набросать совершенную в своей точности картину лжи, ты рискуешь оказаться в роковой зависимости от мелочей, которые поглощают тебя. Притом каждая из них сама по себе является вполне правдоподобной, но будь осторожен: умножаясь сверх меры, мелочи эти могут тебя выдать, поскольку их смысл — создание по возможности полноценной и свободной от противоречий картины — тем самым выступит наружу в своей неприкрытой наготе.
Так вот, при всей любви к фальшивым деталям — рекомендуется воздержание! Избегай нездорового честолюбия! Прочь соблазн тщеславия: лги, но лишь когда вынужден…
Вот небольшой катехизис лгуна, который усваивает Энслин, умудренный опытом своего самозванства.
Разумеется, любая история с двойниками достигает апогея и одновременно финала именно в тот момент, когда оригинал и копия встречают друг друга. Итак, Энслин возвращается к прежним скромным обязанностям в доме Лафатера.
Он жаждет внести в свою игру последний завершающий штрих. Довольно с него комедий положений и всех этих фокусов — он хочет вырваться из плена собственного «я», стать полностью другим.
Листок с заметками для Энслина:
Великое отчаяние.
Безумная смелость. Украденное легкомыслие.
Немыслимые условия.
Кривое зеркало, пустое зеркало. Неистовая тьма.
Опустошенная надежда.
Бойкое вращение в повседневности.
А потом? — Еще неизвестно!!!
Его внезапный уход.
Скрежет зубовный и слезы. Проклятия, обращенные к небесам.
Далее следуют всевозможные сцены. Вот Лафатер проходит по коридорам и комнатам своего дома, а Энслин, прячась в тени, следует за ним, прилагая все силы, чтобы уловить и усвоить каждое его движение, скопировать их. (Ср. с фрагментом Лафатера «Обезьяны». Там речь идет — с отчетливым намеком на актеров — об орангутангах — обезьянах, наиболее схожих с людьми: орангутанг, дескать, «…подражает всем человеческим жестам, но не совершает никаких человеческих поступков».)
У Энслина, разумеется, все по-другому. Будучи секретарем, он ведает всей корреспонденцией Лафатера. А поскольку переписка Лафатера с научным и прочим миром является единым целым, — собственно говоря, она и есть его жизнь! — Энслин исподволь начинает управлять этой жизнью. Он пишет письма, и в этом смысле он «правая рука» Лафатера; уничтожая письма, он становится его головой. Постепенно он так овладевает его нутром, что от самого Лафатера вскоре остается не более чем пустая оболочка.
В итоге Энслин до такой степени возомнил себя Лафатером, что его самоубийство — по сути, не что иное, как «убийство» Лафатера, избавление от заблуждений и экзальтированности физиогномики.
Примерно так, в общих чертах, мне теперь представлялся фильм. Единственная проблема, не дающая покоя, — та незначительная деталь: неснятый башмак.
Я даже книги о старом оружии просматривал, но как мог человек, обутый в башмак, нажать на спусковой крючок ружья, оставалось для меня загадкой. Одного лишь крохотного фрагмента не хватало мне для целостности общей картины.
Глава пятнадцатая
Прежде чем продолжить путешествие, я должен был провести две встречи с читателями в пределах Штутгарта: предстояли лекция в Высшей Народной Школе и участие в литературном утреннике.
В школе я ограничился стандартной программой.
При входе в здание я изучил общий план мероприятий — посмотрел, что еще интересного в нем значится:
Китайская кухня — легко и просто для каждого.
(Сверху розовым фломастером кто-то приписал «& каждой!»).
Введение в черно-белую фотографию.
Коралловые рифы Карибских островов (с последующей дискуссией).
Я не переставал удивляться этим сбрендившим людям, всегда готовым самосовершенствоваться в чем угодно. Не знаете, что делать дальше? Вот, пожалуйста, курсы чего-нибудь к вашим услугам.
Более или менее прилично ориентируясь в тексте, я имел возможность заодно разглядеть публику поподробней.
Лафатер в поздние свои годы — так гласят записи — «обладал лицами», но не воспринимал каждого в отдельности, а значит, ни одного не видел. Все для него слилось в единственное общечеловеческое лицо. Немудрено. Симптом — как у алкоголиков: те под конец тоже видят лишь одно — белых мышей.