Надежда Зорина - Приговор, который нельзя обжаловать
Я вернулась в кабинет, прижимая к себе собаку, и стала читать дальше.
Собака и сейчас со мной, где-то здесь, под одеялом. Как только уходит Игорь, я возвращаюсь к Тобу. Я возвращаюсь к Тобу, но не могу вернуться к Сонечкиной повести… Все эти дни не могла, а сегодня поняла, что оттягивать больше невозможно. Мне нужно все вспомнить, еще раз все уяснить и принять решение. Потому что Сонина повесть – это не только обвинение, не только объяснение ее поступка, но и завещание.
Я дочитала тогда до конца, дочитаю и теперь. Тогда, в первый раз, сил хватило, должно их хватить и теперь. Тетрадь… вот она, тетрадь. Собака, с которой все и началось, – вот она, здесь, под боком.
Мой ребенок вырос. Когда это случилось? Год назад? Полгода?
Я дочитаю до конца. Я выполню завещание.
Глава 2. Убийство Екатерины Королевой
Киллер
Заказ был прост и потому совершенно неинтересен: проникнуть в архив университета, установить в обогреватель взрывчатку, подложить в почтовый ящик конверт с рукописью, убедиться, что жертва прочитала этот по-детски скроенный приговор, убедиться, что взрывное устройство сработало и приговор приведен в исполнение, забрать (если уцелеет) рукопись – и получить свой гонорар. За профессионально выполненную работу. Профессионально! Да тут никаким профессионализмом не пахнет. Задание для начинающего киллера, киллера-стажера, не подающего особых надежд. Инициативы никакой и то не проявишь, все расписано и утверждено. До оскорбительности простая задача. Рутина, никакого творческого начала. Он даже хотел, чтобы хоть как-нибудь сбился навязанный ему заказчиком план, ну хоть один бы кирпичик выпал, например, возникли трудности с проникновением в архив, или жертва, почувствовав неладное, попыталась бы избежать своей участи. Но ничего этого не случилось. Университетский корпус, в котором располагался архив, охранялся ночью сторожем-пьяницей, который к тому же оказался бывшим соседом по площадке. Усыпить его бдительность не составило никакого труда, в прямом смысле слова усыпить – хватило полбутылки литровой водки и получаса разговора по душам. Сторож уснул, навалившись хилой, подточенной многолетним алкоголизмом грудью на стол, и пришел в себя, вероятно, только к утру, когда настало время сдавать вахту. Сам же архив вообще не охранялся. Ну а жертва… Хлопот она не создала совсем никаких, спокойно пошла на убой. Вот только… Ну да, жертва… Жертва, эта женщина… Она его примирила с оскорбительно простым заданием. С такой женщиной в качестве жертвы работать было одно удовольствие, эстетическое наслаждение. Красивая женщина, очень интересная женщина, печальная женщина… С такой ему еще никогда не приходилось иметь дело. Он бы женился на ней, честное слово, при другом раскладе. Развелся бы со своей Ириной, а на ней женился. Великолепная женщина! Именно такие ему всегда нравились.
Екатерина Васильевна Королева
Дверь квартиры захлопнулась с оглушительным стуком – сквозняк. Сколько дней уже этот ветер? Сквозь щели окна воет тоскливо и протяжно, все воет и воет, охрип уже выть.
Зябко. Ноги коченеют. Ветер. Вот внизу распахнулась дверь – ворвался, побежал по ступенькам.
Заледеневшие ноги ступают нетвердо, и кажется: стены в подъезде гнутся от ветра, словно деревья. Ледяные перила – не обопрешься. Пять этажей. Как преодолеть эти пять этажей? Зачем она вообще отважилась на такой совершенно непосильный для нее подвиг – ходить на работу? Да ей и со ступенек не спуститься, не осилить путь до остановки, как она будет работать?
Второй этаж, первый. Почтовые ящики – рубеж, почти Рубикон, остановка – почти привал. Достать из кармана ключи, открыть ящик, проверить корреспонденцию. Зачем она каждый день открывает ящик, никакой корреспонденции ей прийти не может! Затем же, зачем решилась ходить на работу. Они говорят, они все говорят, сочувствующими, проникновенными голосами: надо возвращаться к жизни, надо вновь войти в обычную колею, – ослушаться их невозможно. Делать то, что она делала раньше, – это и значит войти в привычную колею. Она всегда проверяла ящик, когда шла на работу… На работу, правда, ходила не всегда. Был долгий период – счастливый период, звездный период ее жизни, – когда на работу она не ходила. Тогда…
Стены гнутся, ветер гудит, вот дверь внизу опять распахнулась – ветер сбивает с ног. Ключ никак не входит в ячейку. Ну что же это такое?! Прислониться бы к стене и замереть, надолго, навсегда замереть, впасть в вечную спячку. Стена ненадежна, уходит из-под спины. Надо идти на работу, надо отпереть ящик. Чтобы войти в колею.
Вставился. Поворот, щелчок, беглый взгляд внутрь – простая формальность. И так – каждый день.
Конверт! Большой, пухлый конверт! Это какая-то ошибка. Неужели она влезла в чужой ящик? А дверь подъезда снова распахнулась и захлопнулась. Вот сейчас выйдет из-за поворота сосед и застанет ее на месте преступления, как последнюю воровку. Поднимет крик, а она, краснея и задыхаясь от ужаса, станет объяснять, что просто ошиблась, что не собиралась залезать в чужую почтовую душу, ей неинтересно, какие такие письма получают жильцы их дома, во всем виноват этот ветер, и все ящики так похожи, и… знаете… недавно погибла дочь…
Никто из-за поворота не вышел – это ветер буянит, хлопает дверью. Конверт она сейчас, конечно, положит на место, зачем ей чужое письмо? Только из какого же ящика она его вытащила?
Екатерина Васильевна поднесла к глазам конверт – буквы плясали и пошатывались, как пьяные матросы, исполняющие на палубе профессиональный танец. Не разобрать, не разобрать, да еще этот ветер…
Не разобрала… Потому что ведь этого не может быть: то, что она разобрала, не может быть правдой. Она сто лет не получала писем, с чего бы сейчас… сейчас тем более получить не может. Кому придет в голову сейчас ей писать? Разве можно сейчас ей написать?
Нет, не ошибка, все так и есть. Буквы сделали последнее па, поклонились и замерли. Сложились в слова. Екатерине Васильевне Королевой, было написано на конверте, тем самым почерком… Да, тем самым почерком.
Вот для чего она каждое утро открывала почтовый ящик – она ждала этого письма. Вернее, не так: не ждала, а убеждалась, что вот и сегодня оно не пришло – можно входить в колею, можно дышать, можно продолжать спрашивать себя: что же произошло в эти двенадцать дней? Лгать себе, успокаивать себя этим вопросом, терзать следователя, требовать, чтобы он поскорее нашел ответ – тот, безопасный ответ…
Вот он, ответ. Да разве она об этом не знала?
Киллер
Да, великолепная женщина! И эта растерянность ей так к лицу, трагическая печаль… Конверт уже успела распечатать, сорвала обертку. Но не выбросила, положила в сумку, а рукопись свернула трубкой и несет в руке. Прочитала ли она хоть строчку? По лицу не определишь. Ничего, прочитает, раз распечатала конверт, не отвергла с самого начала, значит, стала на эту дорожку и дойдет до конца.
Как неуверенно она движется, не стало бы плохо. Достала платок, приложила к губам, словно ее внезапно затошнило. Может, и затошнило.
Поскользнулась, пошатнулась, но не упала, идет дальше.
Остановка. Народ толпится, нетерпеливо поглядывает на дорогу, в ожидании троллейбуса ежится от холода. Она тоже поглядывает и ежится. Какой-то парень подошел, спросил, который час – переложила рукопись в другую руку, загнула рукав, ответила.
Подъехал троллейбус, насквозь замороженный и темный, – толпа ринулась к дверям, она тоже ринулась. Каким-то чудом ей удалось протолкаться к единственному свободному месту у окна. Села. Развернула листы. Смотрит, прищурившись, глаза привыкают разбирать в полумраке строчки. Вскрикнула – беззвучно, словно икнула, – закусила губу. Потянулась к лицу рукой, но вдруг замерла, застыла. Очнулась. Поскребла ногтями замерзшее стекло, будто надеялась впустить свет с улицы, процарапав окошко. Но там ведь еще темнее. Для нее никогда больше не настанет рассвет. Вздохнула. Поднесла листы почти вплотную к глазам. Читает. Опять закусила губу, сильно, до боли. Читает.
Понимает ли она, что это не только ответ на вопрос, что это приговор, эти строчки – увертюра к ее собственной смерти?
Троллейбус трясет, трясет…
Дочитала. Тронула пальцем саднящую губу – прокусила до крови. Достала из кармана платок, но тут же забыла, что с ним хотела делать. И снова вернулась к первой странице.
А ехать еще долго. Этот троллейбус никуда не спешит. Если она будет проглатывать написанное такими темпами, ей хватит времени перечитать рукопись по крайней мере трижды. Интересно, как она все-таки относится к своей литературной гибели? Предчувствует что-нибудь или нет? И если предчувствует, как поступит? Доедет до своей остановки, перейдет дорогу, сядет на обратный троллейбус, вернется домой? Или испытает судьбу до конца?