Поль Хайм - Повесть о Гернике
- А ты, Эухения? - спросил меня вдруг доктор.
- Я? В Париж? Никогда... Да ни за что на свете!
Я не могла даже представить себе такое. Мысль уехать так далеко казалась мне совершенно недопустимой, едва ли не кощунственной. Я ещё стою в самом начале своего одинокого пути в изгнании, чуть ли не заново учусь жить. Стараюсь изо всех сил сохранить волю и вкус к жизни. Но мысль уехать куда-то далеко, ещё дальше, чем теперь от моих мертвых, кажется мне святотатством. Биарриц - здесь я со своими близкими друзьями Арростеги, они хорошо знали, любили мою семью. Лейтенант и отец Эусебио убедили меня покинуть страну, но цепочка не порвалась, мои близкие по-прежнему со мной, здесь, рядом.
Я часто представляю их счастливыми и живыми. Тксомина ещё почти мальчика, на пляже, в давильне. Тксомина - мужчину, в моей комнате, обнимающего меня, засыпающего рядом со мной всего за час до бомбежки. Орчи, моего нежного маленького мальчика, рукой касающегося моей щеки, слышу его голос: "Мамочка, я здесь". Кармела, гордая, величественная, танцующая арагонскую хоту на воскресном балу. Наша мама, бодрая, веселая, несет с огорода корзинку бобов на гарнир, она ведь собирается приготовить жареного барашка в это пасхальное воскресенье. Айнара, моя бедная, добрая Айнара, моя преданная Айнара стоит у моей постели ночью рядом со мной. Я кричу от боли... рожаю... Слышу её счастливый голос: "Мальчик!" Здесь я чувствовала себя с ними со всеми рядом, не утратила с ними связи. Чувствовала внутреннюю силу, помогающую мне увидеть их, разговаривать с ними живыми. Я абсолютно уверена, будь я где-нибудь далеко, я бы эту способность утратила... Та совсем другая, отличная жизнь помешала бы моей душе в её упорной работе ... помешала бы, помешала бы их воскресению!
Бывает и так, что сколько бы я ни старалась, вижу только их безжизненные лица с открытыми глазами, лежащие на груде камней их мертвые тела. Эта картина представляется мне такой яркой, осязаемой... Я ложусь с ними рядом. Тишина бессонной ночи теряется в тишине вечности, их вечности. У них нет лица, нет тела, они бестелесны.
Прячу голову в подушку, мое тело, мой разум, все мое существо в смятении. Пытаюсь укрыться, cпрятаться, наконец, просто хочу заснуть, пусть сон спасет меня, успокоит мою душу. Порой мне это удается. Далекое гулкое эхо от звона колоколов над Герникой становится все громче, все раскатистее, будит меня. Странно, но, едва очнувшись после столь мрачных печальных видений, я просыпаюсь удивительно умиротворенной. Боль утраты утихает, я будто вернулась из долгого путешествия в вечность, будто бы действительно побывала на том свете и там отдохнула.
Сколько же лет прошло, а воспоминания о том вечере ни на йоту не утратили своей живости, они все так же волнуют мою душу. Тот памятный вечер у Арростеги близился к концу, когда Горка предложил нам пойти домой вместе, ведь как-никак, сказал он, мы живем с ним в одном доме. Я заметила растерянный потухший взгляд Рафаэля. У меня перехватило дыхание, я стрелой метнулась на другой конец комнаты, встав на цыпочки, поцеловала его в щеку и тут же выбежала, крикнув ему напоследок:
- Пока.
Тогда-то, на обратном пути к дому, Горка и заговорил со мной в первый раз о "Гернике". Пикассо назвал именем моего растерзанного маленького городка, чуть ли не деревеньки свою огромную настенную фреску, которой предстояло украсить испанский павильон на Выставке. Друг Горки, каталонец, подробно описал ему в последнем своем письме картину, со знанием дела признавая её чудом композиции. Он утверждал, что этот истинный шедевр художника лучше любого документа сохранит в истории человечества память об убиенных на века. Горка рассказывал, как в Париже, по самым приблизительным оценкам, более миллиона людей, вышедших на традиционную демонстрацию Первого мая выражали свой протест против варварской бомбежки, требовали призвать к ответу убийц. Никогда не забуду его горящие глаза, то, с какой горячностью, темпераментом он мне все это рассказывал, время от времени останавливаясь, заглядывая мне в глаза, словно всякий раз хотел получить подтверждение, насколько убедили меня его слова.
Смотрю, на бульварах вдоль авеню Королевы Виктории осень уже подкралась к платанам и ликвидамбарам, потихоньку делая свое дело, красит их в свои золотисто-бурые тона. Слышу его голос, этот удивительный, неповторимый регистр голоса Горки - все время меняющийся, вибрирующий. Он завораживает меня каким-то своим особым магнетизмом. Я ничего не знаю о нем. Только этот голос говорит мне о нашей с ним стране, о полном безумии этой страшной бессмысленной войны, говорит с такой страстью, с таким пылом о чем-то таком, что нас связывает навсегда, о наших идеалах и о наших убеждениях. И я теперь знаю, знаю точно, ничто и никто никогда не сможет уничтожить, победить нашу маленькую страну, Страну Басков!
Теперь, говорил он, делом всей его жизни стало сохранить и отстоять самобытность нашей культуры. Ради этого он порвал со своим прошлым. Правда, при этом он ни словом не упомянул, о каком таком прошлом идет речь. Нужно творить! Не важно как: писать ли стихи, философские эссе или быть скульптором. Существуют самые разные формы для самовыражения, и они могут, должны постоянно меняться, но главное - это огромное желание, непреложная воля заставить наконец поверить басков в их самобытность, уникальность. Заставить их отказаться от нелепого архаизма верований в святую силу дуба Герники, способного защищать свой народ лишь потому только, что короли Кастилии много веков назад клялись под его кроной уважать свободу и независимость басков. Тут он положил руки мне на плечи:
- Пойми ты, независимость никто не жалует, не дарует, её необходимо выстрадать, завоевать, а затем отстаивать, защищать.
Он только что сказал мне "ты"...
Теперь мы сидим у моря, на одной из скамеечек, что стоят вдоль набережной. От морской влаги мне становится зябко. Он снимает свой полотняный пиджак, накидывает мне его на плечи. На мгновение мысль мою увлекает, уводит за собой легкая морская зыбь, я слушаю шум волн, бьющихся о скалу Рош-Ронд. Даже здесь, когда рядом Горка, меня не покидает леденящая тоска моего одиночества.
- Ну а как же наши погибшие, Горка, все эти убитые люди?
- Они все станут нашими героями-мучениками. Франко не смог стерпеть, не мог видеть, как гордый маленький народ не сдается. Он решил с ним расправиться, да так, чтоб головы больше не поднял, обрушил на него всю мощь гитлеровской авиации, этакого многоголового огнедышащего стального дракона. Мост Рентерия, стратегический объект, якобы он был целью их операции, остался ими нетронутым, зато весь город обратился в пепел и дым под их бомбами. Помнишь ультиматум, что выдвинул баскам генерал Мола тогда, тридцатого марта: если не сдадитесь немедленно, я разрушу всю Бискайю до основания. В Стране Басков наш регион наиболее густо населен; мы богаты железом и углем, это делает нашу провинцию едва не самой мощной в Испании. Франко захотелось во что бы то ни стало рассчитаться с нами за то, что Мадрид пообещал нам в самом начале войны признать законодательно нашу независимость. Ему нужна единая Испания... А людей Герники всегда отличала особая гражданственность, самоуважение, они чтили законы предков и не допускали мысли, что что-то может разрушить Богом данную им, исторически сложившуюся автономию. Франко их наказал за это!
Горка объяснил мне, что эти варвары специально "подгадали" свою бомбежку к базарному дню. В понедельник население города увеличивается тысячи на две. Для Франко все средства хороши, лишь бы выиграть эту большую игру.
- Какую игру?
- Он должен предстать героем, не сегодня, так завтра... Этаким спасителем отечества!
- А как ты думаешь, чем эта война закончится?
Вот теперь и я ему сказала "ты".
- Я не такой пессимист, как Рафаэль. Может, я и ошибаюсь, но нельзя терять надежды.
Теперь мы идем к площади Бельвю, поднимаемся по нескончаемым, теряющимся в клумбах и цветниках ступенькам. Поразительно, как столь почитаемая здесь гортензия подобрана по цвету и оттенкам - от салатного до сиреневого. Он обнимает меня за плечи, очень деликатно, не пытаясь прижать меня к себе. Теперь голос его звучит глухо. Он говорит о своем ремесле скульптора. Бывает, что долгие часы, а то и дни материал не слушается его.
- Он словно смеется надо мной. Тогда я теряю покой, ничего и никого не замечаю. Но все-таки иду в мастерскую, глажу дерево, изучаю его пытливым взглядом, жду и знаю, что все равно получится, что это придет.
Он говорит о себе, ничего не зная обо мне, о моей жизни. Но он предчувствует: это случится, придет, я буду его. Он ждет своего часа, знает, что должен добиться моего доверия. Он знает, что это произойдет, точно так же как в работе с деревянными болванками проходят дни и даже самый неподатливый материал наконец ему уступает.
Ночь тянется бесконечно долго, только на рассвете я наконец засыпаю. Это мое ночное бдение на сей раз не было мне особенно в тягость. Я теряю свою плотскую оболочку, утрачиваю свою материальность... спрашиваю себя, жива ли я. Мой бедный беспомощный рассудок пытается преодолеть стену непонимания, постигнуть смысл моей странной, не поддающейся никакому анализу, едва ли не абсурдной жизни. Занятно, во мне вдруг постепенно утверждается одна вполне ясная, отчетливая мысль: если в этой жизни уже ничего не ждешь, значит, жизнь твоя уже прошла, она скомкана, как выброшенный ненужный клочок бумаги.