Валерий Алексеев - Назидательная проза
В пять часов гляжу в окно — плетется мой Толик по тропиночке. Головку повесил, футляр по снегу волочит. Как увидела его — прямо в голос крикнула:
— Толенька! — кричу. — Солнышко мое!
И к дверям, и на улицу. Бегу простоволосая к нему, он остановился растерянный, потом футляр под мышку подхватил — и тоже ко мне навстречу.
Упала я перед ним на колени, обнимаю его, реву, прощения прошу, личико его маленькое глажу. Утомился он наконец, стал от рук моих отворачиваться.
— Ну, чего ты, мама! — стал говорить. — Встань со снега, пойдем, простудишься.
— Что ты все «пойдем» да «пойдем»? — говорю я ему с обидой. — Мать вон на коленях перед тобой стоит, а ты слова ласкового ей не скажешь. Прямо как неживой!
Но не слушает меня Толя, лицо свое прячет и бормочет одно, словно заведенный:
— Мама, встань. Мама, встань!
Горько стало мне, пасмурно. Делать нечего, однако, поднялась я, с коленок снег отряхнула.
— Ладно, — говорю и за руку его беру. — Пойдем, раз так. Черствый ты, безжалостный мальчишка.
20Ехать нам через весь город пришлось, в самую толчею, да еще с двумя пересадками. Я молчу, обиженная, и Толик молчит. Раза три он собирался со мной заговорить, только я отворачивалась, как не слышала.
Пока до места доехали — стало уж темно, и фонари зажглись. Подошли мы к зданию — все окна горят, музыка слышится разнообразная. Кто на пианино бренчит, кто в трубу трубит, кто свой голос вхолостую пробует. Тут разнервничалась я: ну как не пропустят? А то осмеют. Чего, мол, притащилась, без вас тут народу хватает. Толик тоже струхнул, в руку мою вцепился, тащится за мной, озирается, еле-еле ногами перебирает.
В вестибюле темновато уже: видно, все уроки закончились. Тетка пожилая на стуле сидит, спицами вяжет. Как спросила я профессора Гайфутдинова — зашумела она на меня, но письмо увидела — и приумолкла. Положила свое вязанье на стул и пошла куда-то, ногами шаркая.
Приняла я от Толика пальто и шапку, форму школьную на нем одернула. Курточка на Толике мешком сидит, брюки мятые, все в пятнах, воротник у рубашки чернилами перемазанный. Как увидела я это — прямо чуть не заплакала.
— Что ж ты, — говорю, — охламоном таким пришел? В новенькое лень было переодеться?
— Я на скрипке играл, — отвечает мне Толик шепотом. — Паганини разучивал, этюд номер десять.
Ну мне что? Паганини так Паганини.
— Что ж ты прямо с десятого начал? — говорю недовольно. — Первый-то, наверно, полегче.
— А по радио только десятый передавали. Что запомнил, то и выучил.
Тут вернулась эта тетка.
— Повезло вам, — бурчит. — Сергей Саид-Гареевич как раз уходить собирался. Ждет он мальчика в тринадцатой комнате. А вы, мамаша, здесь побудьте, нечего по коридорам зря разгуливать.
Сунула я Толику футляр со скрипкой, макушку ему перекрестила, в спину подтолкнула: иди. А он оглядывается:
— Мамонька, страшно.
Рассердилась я, ногой на него топнула.
— Ступай, говорят! Нечего мать изводить.
И пошел мой сынок по лестнице.
21Два часа я, как львица в клетке, металась. Господи, думаю, что ж так долго? Совсем они мне ребенка замучают. То застыну, притихну: не слышно ли скрипки?
Нет, не слышно, мужчина какой-то во весь голос ревет. «На земле, — кричит, — весь род людской…» Замолчит, к себе прислушается, не повредилось ли что внутри, и опять начинает: «На земле весь род людской…» Так и не дождалась я узнать, что с родом людским происходит. То наверх порываюсь бежать, а вахтерша меня урезонивает. Чуть не подралась я с ней: посторонние люди, спасибо, вмешались. А то бы меня под руки на улицу и вывели.
Наконец, гляжу, спускается Толенька мой. Бледный весь, истомленный, глазенки запавшие. Я к нему навстречу бегом.
— Ну, — говорю, — приняли тебя? Приняли?
А он смотрит на меня удивленно и спрашивает:
— Куда?
— Как куда? — Я прямо опешила. — В концертную бригаду, в ансамбль какой-нибудь. Зачем же мы сюда приехали?
— Что ты, мама, — отвечает мне Толик и улыбается снисходительно. — В ансамбль мне нельзя, я еще нотной грамоты не понимаю. В музыкальной школе мне надо учиться.
— Долго? — спрашиваю.
— До десятого класса.
Ноги у меня так и подкосились.
— А потом?
— А потом в музыкальный институт поступлю, — отвечает мне Толик с гордостью. — Или прямо в консерваторию.
— Сколько ж лет там учиться?
— Не знаю. Наверное, пять.
Постояла я, помолчала. И все нетерпение мое как рукой сняло. Чувствую только, что устала до помрачения.
— Ну а потом?
— Не знаю, — отвечает мне Толик.
Схватила я его за плечи, он съежился весь, но трясти его, как утром, я не стала.
— Что ж тебе профессор сказал? — спрашиваю я его шепотом.
Молчит сыночек мой, глазками испуганно хлопает.
— Ты ответишь мне или нет, мучитель ты мой?
Смотрит Толик на меня и говорит запинаясь:
— Он сказал… с моими данными… меня любая музыкальная школа примет.
— Любая?!
Я ушам своим не поверила.
— Так и сказал: «любая»?
— Так и сказал.
— Ну это мы еще поглядим! — отвечаю я и решительным шагом — к лестнице. — Я ему покажу «любая»! Я еще разберусь, что это за профессор такой Гайфутдинов!
Вцепился Толик мне в рукав, тянет меня прочь, не пускает.
— Мама, мама, — шепчет, — мама, не надо, пойдем! Мамочка, стыдно!
— Стыдно? — я ему говорю и локоть свой вырываю. — Нет, сынок, мне не стыдно! Ты не знаешь, какой ценой я твои данные оплатила, но он-то знает! Он знает! Я еще в глаза ему посмотрю!
— Мамочка, не надо! — плачет Толик. — Не надо его обижать! Он добрый, он хороший, он старенький!
Не знаю, чем кончилось бы у нас это дело, только вахтерша не выдержала. Подходит она к нам, отводит мёня в сторону и говорит на ухо:
— И что же это вы, мамаша, ребенка терзаете? Совсем озверели. У мальчика счастье такое, сам профессор Гайфутдинов его приласкал, а вы, родная мать, истерики ему устраиваете. Все гордость, все гордость несытая. Уж если профессор сказал ему: «Данные есть» — дорога вашему мальчику обеспечена.
Подумала я, успокоилась немного.
— Письмо бы какое-нибудь написал… — говорю неуверенно.
— Не любит он протекций, — говорит мне вахтерша. — Но вниманием своим не обойдет, будьте уверены. Взял он сыночка вашего на заметку.
И Толик тут рядом стоит.
— Взял, мамочка, взял! — говорит мне отчаянно. — Он так мне и сказал: «Беру тебя на заметку».
— Что ж ты мне сразу не сказал? — спрашиваю я его — и в слезы. — Что ж ты меня все мучаешь?
Оделись мы, вышли на улицу.
— Ну, ты хоть доволен, сынок? — спрашиваю я Толика.
— Доволен, доволен, мама! — клянется мне Толик. — Ну прямо до ужаса! Он так меня хвалил… и тебя хвалил. Скажи, говорит, спасибо своей матери.
— За что ж мне спасибо? — говорю я ему и скорбно про себя усмехаюсь.
Задумался Толик.
— Не знаю… — говорит и смотрит на меня вопросительно.
Ничего я ему не сказала. Махнула рукой и повела его к остановке.
22И пошла у нас карусель. В пять утра поднимаюсь, обед варю, Толика в школу собираю, отвожу его, а дорога неблизкая, в самом центре музыкальная школа находится. Еле-еле на работу успеваю, а с работы опять за ним надо ехать. Ни позавтракать, ни причесаться. По две недели в ванной не моюсь. Пудриться забыла, губы красить разучилась. Только и заботы, что эта проклятая музыка. Людей чураться начала, очки противосолнечные носить приучилась, чтоб клиентам в глаза не глядеть: все мне кажется, что они меня разглядывают.
Тольку своего потихонечку извожу. Знаю, что извожу, а совладать с собой не в силах. Стали мы с ним чужие, ни ласки, ни дружбы. У него свои заботы, мне недоступные, у меня — свои, ему скучные. Раньше все говорили, бывало: то я ему что расскажу, то он мне. А теперь все молчком. И обидно мне от этого, и досадно, и боюсь пуще смерти: разлюблю я его, ох, совсем разлюблю.
Поднимается спозаранку, за скрипку берется: «Ах, ты боль зубная, издохнешь со своей музыкой. Не высыпаешься, не наедаешься, тенью ходячей стал…»
Поднимается поздно: «А, мучитель, я для тебя души не жалею, всю душу в тебя вложила, а ты не ценишь, только карты мне путаешь!»
Играет с утра одно и то же (та-та-та, та-та, та-та-та, та-та), а меня как по нервам: «Что за глупый такой, ни на что не способный?»
Нет, бывали и просветления. Вдруг сошлось у него, заиграл без помех: улыбается, скрипочку взглядом ласкает. «Мама, — говорит мне, — послушай-ка вот это местечко! Одолел я его, в теплый тон перекрасил».
Ну, сажусь я, как подсудимая, руки на коленях складываю, а на сердце одна пустота. «Слышишь, мама, — спрашивает меня Толик, — все зеленым и коричневым светится! Две полоски такие, а между ними — воздух сквозной…»