Валерий Алексеев - Назидательная проза
И с таким нажимом она это сказала, с таким нетерпением, так глаза у нее жадно блеснули, что сердце у меня екнуло. Однако отступать уже поздно. Взяла я карандашик обгрызенный и вывела «благодарю от души». Только расписаться успела — тут цапнула Татьяна Петровна у меня договор, за пазуху спрятала и сразу интерес ко мне потеряла.
— А второй экземпляр? — спрашиваю.
— Обойдемся, — говорит, — все равно ты его испортила. Ну, ступай теперь, я пообедать хочу. С утра крошки во рту не было.
Встала я растерянная.
— А больше от меня ничего не требуется?
— Ты свое дело сделала, — отвечает мне Татьяна Петровна. — Да, кстати, корвалол у тебя дома есть?
— Валокордин, говорю. И сразу ноги у меня ослабели.
— Так вот, ближе к полуночи держи валокордин под рукой. Девка ты крепкая, но кто знает? Может понадобиться.
— А почему? — спрашиваю шепотом.
— Да потому, что ровно в полночь договор в силу вступает.
— Ну и что же?
— А то, что станет тебе чуть-чуть нехорошо. Пугаться нечего, никто от этого не умирал, но спазмы сердечные случаются. Минут на пять, не больше.
Тут прознобило меня до последней косточки.
— Господи, да отчего же спазмы? Сроду я на сердце не жаловалась.
Тут Татьяна Петровна улыбнулась во весь рот, и увидела я ее зубы — мелкие, серые, пятьдесят, не меньше.
— Почему? — переспрашивает и пальцем толстым меня манит.
Наклонилась я к ней, а она мне на ухо:
— Ты и сама понимаешь, милочка.
Обомлела я и сажусь тихонько на стул. И пальцы, значит, в щепотку складываю. А тетя Таня смеется.
— Опомнись, Зинаида, не креститься ли вздумала? Сама посуди: разве я похожа на нечистую силу? Чему вас только в школе учат, не понимаю. Раз уж мы навстречу неверующему клиенту пошли, то знамением нас не остановишь.
Смотрю я на нее и молчу, кошелку свою коверкаю.
— Ишь помертвела вся, — говорит мне Татьяна Петровна. Ты, случайно, не адвентистка седьмого дня?
— Нет, зачем же, — шепчу.
— Ну тогда все в порядке… И дай боже нам больше не видеться.
И нашла на меня храбрость. Ах, ты, думаю, вот как, нахрапом берешь. Ну не на такую напала.
— Видеть вас удовольствие невелико, — отвечаю. — И попрошу мне не тыкать. А договор наш немедленно расторгается, потому что на обмане основан.
— Да ради бога, — отвечает тетя Таня без всякого смятения. И достает мою бумагу из-за пазухи. — Хочешь, рви, хочешь, жги, меня это мало трогает. Всего тебе, Зина, хорошего.
Встает она и к стойке идет, очередь занимать. А я беру эту проклятую бумагу и рву ее на четыре части. Потом еще на четыре и еще пополам. А голова как стеклянная, перед глазами огни полыхают, и каждая моя клеточка мелким трясом трясется.
12Не помню уж как, но оказалась я на улице, в сквере напротив «Маруси». Сижу на скамейке, солнышко за домами садится, снег потрескивает. Подмораживать, значит, его начинает: дело-то совсем уже к вечеру. А в руке у меня вроде камешек. Разлепила я пальцы — не камешек это, а обрывки бумаги. Значит, ничего мне не приснилось, и договор я действительно разорвала. Мне бы радоваться, а я в рев: Толеньку жалко, все мои надежды и мечтания теперь развеялись.
А в хозяйственной сумке моей рекомендательное письмо лежит. Конверт с серебряной каемкой, марка «Космос» — тоже серебряная, и красивыми буквами выписано посередине: «Гайфутдинову Сергею Саид-Гареевичу, профессору».
Встала я и побрела, повесив голову, обратно в кафе «Кукурузница». Сначала просто брела, потом шагу прибавила, под конец совсем побежала. Бегу, задыхаюсь и думаю: ну если ушла эта ведьма — вовек себе не прощу.
Влетаю в зал — сидит тетя Таня за тем же столиком и ножку куриную жадно обгладывает. Повернула ко мне засаленное свое лицо, губы рукой обтерла и говорит:
— А, это ты, Зинаида.
И снова за свою кость принимается.
— Передумала я, — говорю. — Погорячилась, простите великодушно.
— Я-то прощаю, — отвечает Татьяна Петровна, — мне не впервой. Сколько раз уходили клиентки, и все возвращаются.
— Давайте бланк, — говорю. — Я все заново перепишу.
— А зачем? — отвечает Татьяна Петровна. — Договор-то у меня. Ты пустую бумажку рвала, без подписи. Ступай себе с богом и не терзайся напрасно.
— Спасибо вам, — говорю я ей от души.
Тут Татьяна Петровна зорко на меня посмотрела, косточку куриную подняла и произнесла со значением:
— Вот теперь твоя подпись действительна.
Распрощалась я с ней по-хорошему, даже расцеловалась.
И совсем уже с легким сердцем отправилась в музыкальный магазин.
13Скрипок много в магазине, а очереди никакой. Озадачилась я: с очередью привычнее. Что другие берут, то и ты. А тут глаза разбегаются: всех цветов инструменты, на все размеры. Есть малюсенькие скрипочки, с ладонь величиной, а есть от земли по пояс. И, что странно, цена им одна: двадцать рублей штука. Продавец попался наглый, на меня не глядит, все пакетики со струнами перекладывает. Не стала я ему доверяться. Продавцы — такой народ: что получше попросишь, а он глазом тебя прощупает, видит — человек неумелый, и подсунет второсортный товар. Выбрала я темненькую, с загаром, среднего размера, чтоб на вырост была и все-таки по плечу моему Толику: как-никак, ему завтра играть, ни к чему ребенку вещь неподъемная. Заплатила двадцатку за скрипку, одиннадцать за футляр, пять девяносто за подставку для нот, а самоучителя в этом магазине не оказалось. И решила я больше никуда не ходить: ноги устали от беготни, да и голова стала тяжелая. Обвешалась я покупками и поехала в свои Подлипки.
14Мужики мои так глаза на меня и вытаращили.
— Мама, что это, гитара? — спрашивает меня Толик, ягодка моя.
— Нет, сыночек, — сказала я и заплакала. — Скрипка это, будешь на скрипке играть.
— А я не умею.
— Научишься.
— С ума ты, Зинка, сошла, — говорит мне отец. — Да у нас в семье сроду скрипачей не было. Гармонисты водились, но гармонь — это же другой коленкор. Как же ты решилась против наследственности?
— Не ворчи, дедуля, — отвечаю ему. — Голова и так раскалывается.
После ужина стал мой Толик свою скрипку терзать. Положил на плечо, пиликает. Весь вспотел, бедняжка, а толку нет: то она у него зверем, ревет, то и вовсе шипит без голоса. Умаялся мальчик — и в слезы:
— И зачем ты ее, мамка, купила, проклятую?
— Ничего, сынок, — говорю, — это дело постепенное. А сама уж сомневаться начала: не надула ли меня старуха?
15Ну угомонились мы, спать легли. Толя скрипку рядом с собой положил, глаз с нее не сводит. Да и то: игрушка красивая. Гладит ее, ласкает, так в обнимку с ней и заснул. Отец тоже захрапел (тяжело он спал в тот последний год), я одна до полуночи глаз не сомкнула. Вот ведь, думаю, глупость какую сделала: а вдруг умру? Что они без меня останутся?
Слышу, у соседей стенные часы хрипят: к бою, значит, готовятся. Я по этим часам на работу всегда вставала: точные они, старинные. И висят за стеной как раз над моим изголовьем. Бывало, расстроюсь к ночи, лежу на постели и слушаю, как они тикают. Бой у них колокольный, с малиновым перебором, на три этажа слышно: жильцы уж писали на эти часы заявление.
Блям! Ударило раз. Я коленки поджала, лежу ни жива ни мертва, и припомнилось мне, как я Тольку рожала. Привезли меня в родильную палату. «Ну, давай», — говорят, а я в слезы: «Не хочу, не сейчас, не умею!» Акушерка смеется: «Девять месяцев назад надо было такие слова говорить. Торопилась тогда, и сейчас не оттягивай!» Торопилась, что правда, то правда. Гришка был озорной, он и знать не хотел, что я только восемь классов кончила. Ему бы подождать, пожалеть бы меня… но тогда бы и Толика не было. Вон он спит, моя кровинушка, губами во сне «чмок, чмок», и не знает, что мать его сделала.
Бум! Ударило во второй, и пошли колокольчики, перезвоны. «Мама, мамочка», — шепчу, как в палате тогда: в полный голос кричать я стеснялась. Пусть, мол, думаю, взрослые бабы дурным криком исходят: мне нельзя, я несовершеннолетне. Скажут: ишь ты какая, ребенка молчком завела, а сейчас разоряешься. Ну точь-в-точь как теперь: и страшно и стыдно.
Третий, пятый, десятый удар. Руки-ноги холодные стали. Может, встать? Может, папаню на помощь позвать? Что я все «мама» да «мама»? Мамы-то своей как раз я и не помню, очень рано она умерла, и пришлось отцу меня нянчить. Он жалел меня маленькую, обшивал и обстирывал, женщин в дом не водил: так и выросла я к мужчинам доверчивая. Гришке верила, как отцу, он и старше меня на одиннадцать лет, то-то я тогда, дурочка, радовалась. Вот как, думаю, повезло сироте: из отцовских-то рук прямо в Гришкины руки попала. Он тогда был веселый, мой Гришка-злодей, коротышкой все звал, пузатенькой…
Тут слезами я задавилась, в подушку уткнулась лицом и не слышала, как двенадцатый пробило. Только чувствую вдруг — холодок на языке, точно мятную конфетку съела. И легко сразу стало, спокойно внутри: помню, даже засмеялась я от облегчения. Вот и все, говорил мне, бывало, Гришуточка мой, а ты, дурочка, боялась. С этим и заснула, а спала до чего хорошо — ну прямо как будто убитая.