Михаил Литов - Картина паломничества
Вдруг она узнала этих словно бы новых людей за их столиком. Это они плелись у нее в хвосте, тянулись к источнику светлым и фактически радостным, праздничным утром. А теперь они лакомятся яствами с их стола и пьют их вино. Авдотья устремила на незваных гостей тяжелый взгляд, усилием воли помещая всех троих в один некий сосуд. Она думала о том, что эти люди, в глазах любого дельного, неуемно делающего дело человека пустые и праздные, бродят по земле в поисках какой-то узкой цели, какого-то узкого средства прожить остаток жизни в ясном сознании смысла мироздания, и, поступая так, они, в сущности, не глупят и не предаются бесплодным фантазиям, а строят тот просторный и чистый храм света, в основание которого и она некогда уложила кирпичик-другой. Они гуляют на просторе, и уже в одном этом много смысла и счастья. Но для нее этот простор и вероятное счастье оборачивались изощренной насмешкой гадов, которых она вынуждена была носить на своем теле; упущенные возможности, образы несбывшегося, святые, устраивавшие целительные источники, Бог, эти по-своему счастливые люди-скитальцы, эти юродивые, которых муж привел и усадил за их стол, - все они имели гнусную силу быть оборотнями, могли из образов, или, скажем, только символов, чего-то просторного и светлого скидываться мелкими отвратительными существами, забегавшими в морщины ее тела и души, чтобы оттуда пискливо смеяться над ней.
Авдотья стала медленно и тяжело поднимать руку, хлопать себя ладонью по разным частям тела. Она давила гадов. Гости с удивлением смотрели на эту мрачную женщину.
- Ты чего возишься? - крикнул Обузов.
Женщина не ответила и даже не взглянула на него.
- Оставь ее в покое, - сказал Чулихин, - видишь, много вина, еды, и жара большая. Ей тесно.
Обузов закричал:
- Все чепуха, ребята! И источник тот, где мы бултыхались в ледяной воде, и этот подлец, у которого я купил весь его товар. И болезнь моя, она тоже как есть чепуха!
- Тебя источник не взял, - перебил Буслов, - ты был в нем все равно как рыба полярная, что ли, и этот, как ты говоришь подлец, обошелся тебе куда дешевле, чем мне, хотя ты и сунул ему пачку денег.
- Я говорю, - стал Обузов гнуть свое с назревающим напором, - что моя болезнь, о которой было столько толков...
Буслов снова прервал толстосума:
- Я никаких толков о твоей болезни не слыхал и сам не вел, а вот что я в источнике, не в пример тебе, плакал и заходился от ужаса, это доподлинно известно и мне, и моим друзьям, и тебе даже, да и посторонние люди показывали на меня пальцем, как на несчастного, в которого вселился бес. И с подлецом разобрался ты, а не я. Я же в лесу вешаться вздумал, пока ты тут веселился и бил посуду.
- Мне плевать теперь на мою болезнь. Пусть я умру! Я зуб потерял, но и то не плачу.
- Ты не умрешь, - возразил Буслов. - Я же после всего еще и пью, еще и жру за твой счет.
- Я могу умереть, - сказал Обузов с нажимом. - Я рискую. Однако мне весело. Я действительно бил тут посуду, вчера, и мне пришлось за это расплатиться. А я денег не жалею.
Буслов сказал повествовательно, как бы с замахом на длинный сюжет:
- Но сегодня ты снова пришел в этот ресторан, и тебя встретили здесь как дорогого гостя. Знают, что если ты опять набедокуришь, то они на этом только заработают лишнюю копейку. Так кто же по-настоящему слаб и болен - я или ты?
- Ты каешься? Или хочешь предстать униженным, чтобы мы тебя пожалели?
- О нет! - замахал протестующе руками Буслов. - Я ищу ту силу, которая поможет мне не удивляться и не замыкаться в себе, когда на моем пути возникнет другая сила. Которая поможет мне не плакать в ледяной воде и жить так, как если бы того пьяного подлеца вовсе не существовало на свете.
- Эта сила, которую ты ищешь, она или есть, или ее нет, - вставил Чулихин.
- Правильно! - подхватил Обузов.
Живописец твердо произнес:
- Ищи ее в себе.
- Она во мне есть! - воскликнул Буслов.
Обузов и Чулихин удивлялись:
- Почему же ты плакал в источнике? Зачем вешался?
Буслову помешали ответить. Впрочем, он всего лишь хотел выразить недоумение. Он удивлялся себе не меньше, чем живописец и бизнесмен удивлялись ему. Раздавшийся внезапно шум заставил его умолкнуть. Обузов ронял на пол и топтал ногами тарелки. Официант вдалеке рисовал в воздухе ловкой рукой цифры ущерба.
- Парень, паренек! - доверительно наклонялся коммерсант к писателю. Не плачь и не жалуйся. Ты же спас меня. В эту пустыню и глушь, где я предавался грубым, скотским удовольствиям, ты внес свет большой культуры. Ты явился народу, а оценил тебя по достоинству прежде всего я. Поступай и дальше с присущим тебе благородством.
- А я скажу, - заговорил Чулихин, - что истинное спасение, оно в истинном благородстве. Уберите из храма странного вида желчных старух и блаженных юношей с птичьей грудью, юродивых всяких, безграмотных попов, богоносцев сметите прочь поганой метлой, населите храм мыслящими священниками и чистой публикой, завлеките в него благородных, художнику в храме дайте чем жить и дышать, мастера, а не ремесленника, введите, и православие возродится, Россия воскреснет. Пока интеллигенция не вернется в церковь, но в церковь обновленную, светлую, из ямы, из гнили, из тумана нам не выбраться.
- Я, - сжал кулаки и скрипнул зубами Обузов, - покончу с собой, если вот это, вот что ты тут нам начертал, не случится, не осуществится вполне. Потому что не слова одни ты нам подарил, а весьма настоящую мысль, доподлинную идею.
- Когда ждать от тебя рокового шага?
- Нынешней ночью.
- А если мечта моя так скоро не разрушится?
- Тогда я выберу другую ночь.
Запоминала Авдотья, мотала, что ли, на ус: замышляют чистоплюев пристроить возле икон и лампад, а ее, роскошную матерую бабу, изгнать с треском, - брала она на заметку и откладывала в своей по сумеречности необозримой памяти эти планы гнилостных врагов человечности.
Новый шум взорвал зависшую было тишину: к их столику приближался змееподобный.
- Господин, - заговорил он заискивающе, обращаясь к одному только Обузову, - друг мой, я насчет товара и денег... и прибавки на чай... Я по поводу недооценки... я в том смысле, что мой товар стоит побольше, чем вы мне отвалили с барского плеча...
Обузов с усмешкой оглядел своих друзей:
- Видали? Видали? Сколько же ты еще просишь, недоумок?
- Надбавьте еще.
- А ты скажи конкретнее.
- Просто еще побольше надбавьте, - извивался мужик, - чтоб не было существенной разницы между действительной стоимостью и уплоченным, так сказать, гонораром.
- Вон как развивается мужичонка по мере внезапного роста своего благосостояния! - воскликнул Обузов с притворным изумлением. - Каков! Что скажете? Хорош, да? Основательно встал на ноги! Он, глядишь, новым Марксом станет и напишет еще один "Капитал". А я умру! Вот тебе и слезы твои в источнике, и вешанье в лесу, - повернулся он к Буслову. - Маленькие смешные эпизоды. Моя смерть будет побольше всего, что ты там наплакал! А восторжествует этот пьяный подлец, хам!
Змееподобный облизнулся.
- Так я в связи с моей уверенностью, что вы не помелочитесь... не вообразите надобность посидеть на шее простого народа... Мы многострадальны тут... с тем и живем, что всюду нищета и убожество... А у вас есть деньги, которые, что греха таить, вы взяли из нашего кармана, когда был грабеж...
- А когда грабежа не бывало? Вот ты сейчас меня пограбить хочешь.
- Грабеж, оно конечно, всегда имел место, но я о том времени, когда такие, как вы, просто брали все, что плохо лежит. А лежало потому плохо, что это наша вина, согласен. Но уж не обессудьте, эра нашей полной наивности прошла, и мы теперь тоже требуем. Взыскуем пусть не всей своей доли, а все-таки, можно сказать, щедрой мзды.
- Дай ему, и пусть он уйдет поскорее! - вдруг рявкнула Авдотья.
- Госпожа правильно говорит, - одобрил мужик.
- А я, - смеялся Обузов, - хотел его за стол с нами посадить, угостить по-братски...
- Угощение, - перебил мужик, - оно бывает ко времени, когда сделка уже состоялась и переговоры позади.
Авдотья, налившись багровостью, сказала ему:
- Ты позоришь имя и звание простого человека, человека от земли.
- Звания этого и никакого иного у меня нет, а имя действительно как есть самое простое. И ничего позорного в этом не наблюдается, - уже слегка баловал и ерничал змееподобный. Чуял близость полной удачи.
Обузов заплатил. Все, даже Авдотья, равнодушно смотрели, как деньги появляются из кармана коротких штанишек коммерсанта и исчезают в кармане грязных брюк мужика. Лоскутников молчал и с внутренним усилием изображал безразличие и полное невмешательство, ибо был подавлен спором Буслова и Обузова о силе, этим их странным соревнованием; он устранился. Ему тут, видимо, не было места, а вероятная смерть Обузова представлялась событием, возможным лишь в отдаленнейшем будущем, когда и памяти о человечестве не сохранится. Наверное, все, что могло произойти с этим довольно-таки забавным субъектом простого, обычного, человеческого, заслонялось от него, Лоскутникова, крупной фигурой Буслова, приобретавшей в его глазах все более мрачный и таинственный оттенок. Обузов, играя, лил из бутылки вино в глотку Чулихину, с готовностью раскрывавшему рот. Ты это хотел! - кричал бизнесмен. - Ты хотел оказаться рядом со мной, когда я буду все пропивать! Я все пропиваю, и ты со мной, прощелыга! Змееподобный уже ушел. Заиграл оркестр, в котором сидели похожие на змееподобного люди. Настоящий змееподобный танцевал, поднимая пыль, на улице. Он торжествовал, праздновал победу. Буслов в широкое окно с высоты второго этажа смотрел на торговую сутолоку внизу, у подножия башни, где он теперь оказался в компании не желавших быть основательными и крепко мыслящими людей. Вспомнил он неожиданно о каком-то иерархе, святом новгородском человеке, который на бесе путешествовал в Иерусалим, а потом, посаженный буйными земляками на плот, был двинут промыслом Божьим против течения могучей реки не к гибели, а к свету и, может быть, к вечности. И ему захотелось того же. Он посмотрел на усадьбу, желтевшую между деревьями, и его охватило блаженное чувство прогулки и отдыха на тенистых аллеях в обществе остроумных собеседников, утонченных кавалеров и дам. И он мог быть таким, доведись ему родиться своевременно. Тут в нем прямо заговорило его дворянское происхождение. Он понял, что народа нет без дворянства, без дворянства есть только сброд. Благоговение разлилось в нем как море света. Но он не знал, можно ли простереть это чувство до того, чтобы затаиться в благоговейном почитании и перед собой, имевшим некое отношение к великой касте, которую сейчас полюбил и мысленно прославил. Наклонившись к Лоскутникову, он взволнованно шепнул, с напряжением как будто последних сил проникая сквозь шум музыки: